Ну и картина это была, скажу я вам: атлас и шелка, алое и зеленое, золото и цветные кружева! На макушке – громадный пудреный парик, в половину ее роста, и – бог мой! – морщин-морщин… не пересчитать, безобразная шея вся набелена, щеки в румянах, мышиные брови (миссис Уайверн их подрисовывала); она лежала такая важная и застывшая, в шелковых чулках со стрелками, а каблуки у нее на туфлях были пальцев в девять, не меньше. Боже ты мой, нос у нее был тонкий и крючковатый, из-под век виднелись белки. Она, бывало, так вот нарядившись, взяв в руки веер и засунув за корсаж букет, стояла перед зеркалом, хихикала и пускала слюни. Ее сморщенные ручки были вытянуты вдоль боков, и таких длинных заостренных ногтей я ни у кого не встречала. Мода, что ли, была когда-то у знати на такие ногти?
Думаю, от такого зрелища и вы бы порядком напугались. Я была не в силах ни выпустить полога, ни сдвинуться с места, ни оторвать от нее взгляда; у меня аж сердце перестало биться. И тут она открывает глаза, садится, поворачивается и со стуком ставит свои каблучищи на пол, а сама сверлит меня большущими, словно бы стеклянными глазами, морщинистые губы зло усмехаются, и видны длинные фальшивые зубы.
Что там покойник – покойник дело обыкновенное, а вот страшнее этого мне ничего не доводилось видеть. Она указывала рукой прямо на меня, а спина у нее была круглая от старости. И мадам Краул говорит:
– Ах ты, чертенок! Ты почему сказала, что я убила этого мальчишку? Я защекочу тебя до смерти!
Тут бы мне развернуться и давай бог ноги, но я не могла отвести от нее глаз, и мне оставалось только пятиться как можно быстрее, а она наступала со стуком, как автомат, тянула пальцы к моему горлу и все время делала языком как будто «зизз-зизз-зизз».
Я все пятилась, торопясь изо всех сил, а ее пальцам оставалось до моего горла всего несколько дюймов, и мне казалось, что тронь она меня – и я решусь ума.
Отступая, я забралась прямо в угол и завопила, как резаная; в ту же минуту моя тетушка громко закричала в дверях, и старая леди обернулась к ней, а я, пробежав без остановки всю комнату, изо всех сил припустила вниз по задней лестнице.
Добравшись до комнаты экономки, я, само собой, залилась слезами. Миссис Уайверн смеялась до упаду, когда я рассказала ей, что произошло. Но, услышав слова старой леди, она переменила тон.
– Повтори-ка снова, – попросила она.
И я повторила:
– «Ах ты, чертенок! Ты почему сказала, что я убила этого мальчишку? Я защекочу тебя до смерти!»
– А ты говорила, что она убила мальчишку? – спрашивает миссис Уайверн.
– Нет, мэм, – отвечаю.
С тех пор, когда тетушка и миссис Уайверн обе отлучались, со мной наверху всегда сидела Джудит. Я бы лучше выпрыгнула в окошко, чем осталась одна с мадам Краул.
Спустя неделю (если я правильно припоминаю), когда мы с миссис Уайверн были вдвоем, она рассказала мне кое-что новое о мадам Краул.
Когда та была молода и очень красива (полных семь десятков лет назад), она вышла замуж за сквайра Краула из Эпплуэйла. Мистер Краул был вдовец с девятилетним сыном.
Как-то утром мальчик исчез, и ни слуху о нем, ни духу. Куда он ушел, никому было невдомек. Ему давали чересчур много воли, и он, бывало, то отправится завтракать к леснику в сторожку, а потом к кроличьим садкам и домой не показывается до вечера, то весь день пробудет на озере, купается, ловит рыбу и катается на лодке. И вот никто знать не знал, что с ним приключилось, только у озера, под кустом боярышника (который до сих пор там растет), нашли его шляпу, и все решили, что мальчуган утонул во время купания. И все имение досталось по наследству ребенку от второго брака – сыну этой самой мадам Краул, которая жила и жила уже целую вечность. А когда я стала служить в Эпплуэйле, хозяином уже был его сын, внук старой леди, сквайр Чивни Краул.
Давно, когда еще тети моей здесь не было, в народе ходили всякие толки; люди говаривали, будто мачеха кое-что знает, но помалкивает. И еще, что она опутала своего мужа, старого сквайра, чарами и льстивыми речами. А мальчика больше никто не встречал, и со временем все о нем позабыли.
Сейчас я собираюсь рассказать о том, что видела собственными глазами.
Со дня моего приезда прошло меньше полугода, была зима, и у старой леди началась хворь, которая свела ее в могилу.
Доктор боялся, что у нее будет припадок бешенства, как пятнадцать лет назад, когда на нее пришлось много раз надевать смирительную рубашку, – это был тот самый кожаный камзол, который я нашла в стенном шкафу в тетиной комнате.
Однако этого не случилось. Она чахла, сохла, слабела и хандрила, этак потихоньку, но за день или два до конца все переменилось: она стала вести себя неспокойно, и порой как закричит, словно бы разбойник приставил ей нож к горлу, и выберется из кровати; сил, чтобы идти или стоять, у нее не было, и она свалится на пол, прикроет лицо своими сморщенными руками и истошным голосом молит о пощаде.
Я, само собой, в комнату к ней не ходила, а заберусь, бывало, в свою постель и дрожу от страха, пока мадам Краул вопит, ползает по полу на коленях и выкрикивает слова, от каких уши вянут.
Моя тетушка, и миссис Уайверн, и Джудит Сквейлз, и одна женщина из Лексхо не отходили от нее ни на шаг. Под конец у мадам Краул сделались судороги, которые ее и доконали.
Его преподобие пастор читал у постели молитвы, но мадам Краул с ним не молилась. По мне, иного и ожидать не стоило, и все же хорошего в этом было мало, и вот наконец она отошла, и все осталось позади; старую госпожу Краул обрядили в саван и уложили в гроб, а сквайру Чивни отправили письмо. Но он был в отлучке во Франции, ждать его надо было долго, и его преподобие с доктором решили, что откладывать похороны больше не годится, и, кроме них двоих, моей тетушки и всех нас, прочих слуг из Эпплуэйла, на похороны никто и не явился. Старую леди из Эпплуэйла положили в склеп под церковью в Лексхо, а мы продолжали жить в большом доме, пока не приедет сквайр, не распорядится насчет нас и не даст, кому пожелает, расчета.
Мне отвели другую комнату; между нею и спальней госпожи Краул было еще две двери, а это дело приключилось в