Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петровский опять понуро сел в углу дивана. Ему было приятно, что он не застал здесь Варюши, но он знал, что на ее звонок по телефону ему все-таки придется подойти.
— Если она позвонит, — сказал он, — ты скажи, что я заехал к тебе и просил выслушать мое сердце.
— Да ты не подходи к телефону.
— Нельзя, — сказал с раздражением Петровский. — Ведь она знает, что езды от Храма Спасителя сюда всего несколько минут.
— Паршивое положение. Что же ты думаешь дальше предпринять?
Петровский, согнувшись набок, сидел не отвечая и только передернул плечами. Курагин опять заходил по комнате.
— Я тебя понимаю, — говорил он, — и знаю, что здесь подлинная, истинная трагедия. На самом деле и ты, и она — настоящие, хорошие, превосходные люди. Но между вами встал пол. А он, брат, не шутит. И чем умнее и порядочнее люди, которые попали в его тиски, тем ужаснее, подлее и безысходнее трагедия. Да, да, да. Пожалуйста, не спорь со мной. Если бы Варвара Михайловна была какое-нибудь ничтожество, поверь, что вся история была бы гораздо проще.
— Ты думаешь? Очень странное рассуждение. Весь центр вопроса, именно, в отсутствии этой самой внутренней порядочности.
Курагин загородился от него ладонями.
— Вот что значит, что ты мало знал женщин. Как раз, брат, наоборот. Женщина серьезная, порядочная никогда не пойдет на мимолетную связь. Любовь непременным образом глубоко захватывает ее всю, до самого, брат, понимаешь, что называется, основания. Любовь вырастает у нее изо всей ее личности. Женщина глубокая и порядочная любит в своей жизни всегда один раз. Это я знаю наверняка. В этом-то, брат, и вся трагедия. Уж если такая, настоящая женщина тебя полюбила, она потом тебя не может разлюбить. Сделаешься ты проходимцем, разбойником, — все равно будет любить. Украдешь казенные деньги, окажешься шулером, провокатором, ослепнешь, заразишься сифилисом, паралич тебя разобьет, — все равно будет любить. Сдохнешь где-нибудь под забором, — на могилу к тебе придет и цветочков посадит. Во, брат!
В его смешных, прищуренных глазах стояли глупо-сентиментальные слезы. Этим, впрочем, Курагин всегда отличался и раньше.
— Отчего же ты тогда не женился? — спросил Петровский.
Курагин его раздражал.
— Оттого, что было жаль… себя жаль и женщины жаль… собственно, порядочной женщины жаль: таких каких-нибудь вертушек, кто их будет жалеть? А таких, как Варвара Михайловна, мне всегда было жаль. Потому что они подходят к любви с настоящими, возвышенными, человеческими требованиями. Для них любовь, это — не какой-нибудь пошлый акт… Вот ты, женатый человек, прожил восемь-девять лет в законном браке с милой женщиной, а ты, брат, пошлее меня смотришь на женщину. Ей-Богу… конечно…
Он продолжал бегать по комнате, в своей смешной короткой куртке, выдвигая вперед сорокалетнее брюшко.
— Я вот всю жизнь прожил с проститутками и пошлыми бабенками, а я женщину все-таки больше тебя уважаю. Не веришь? А я тебе говорю, что ты — циник, настоящий циник. И я это понимаю: ты — циник, может быть, оттого, что прожил около десятка лет в браке с порядочной женщиной. Да, да, да, да… Именно, оттого. И я тебя не осуждаю. Это — трагедия, — и больше ничего! И даже больше: иначе, если хочешь, и нельзя, никак нельзя. Ведь какая бы она ни была там по своей натуре самая порядочная и распорядочная, все-таки еще есть на свете и эта самая мерзость — пол, и ему нет никакого дела до того, порядочная женщина твоя жена или непорядочная. Да ты и сам, может быть, знаешь, что порядочная, и тем, может быть, даже хуже, что ты знаешь, что она порядочная…
— Нет, Варюша не порядочная, — сказал Петровский.
— Оставь! — негодующе крикнул Курагин. — В тебе говорит раздражение, боль, а ты должен быть объективен. Ты — врач. Если бы она не была порядочна, умна, — словом, если бы она не была вообще значительной человеческой личностью, ты бы ее давно уже бросил. Оставь!
— Не бросил потому, что у меня нет характера.
— И это тоже неверно. Не бросил потому, что ты — тоже порядочный человек.
Петровский пожал плечами. Разговор становился для него скучным.
— Подожди, — кричал Курагин, — я тебе сейчас объясню, как я понимаю вашу трагедию. И уж я, брат, все это до тонкости верно понимаю. Почему никогда не было никакой трагедии у меня и у тех женщин, с которыми я сходился? Да потому, что я — пошляк, и они — пошлянки или пошлячки — не знаю, как их назвать. Как мы сходились? Мы просто раздевались и одевались. Самым упрощенным способом. (Раскрыв широко серовато-бесцветные глаза, он весело хохотал.) Со многими из них я даже теперь вовсе и не кланяюсь. А думаешь, я не мог бы любить? Ого-го-го, брат! Только бодливой корове Бог рог не дает. Отчего я не женился? Оттого, что я мог бы пойти только в беспроигрышную лотерею, а такой в этом деле нет. Ведь кто такие те женщины, с которыми нас ежеминутно сталкивает судьба? И почему я должен отдать свое сердце той, а не этой, шестой, а не седьмой, двадцать четвертой, а не двадцать девятой? Ты вот, скажем, решил отдать его двадцать девятой: Варваре Михайловне. А я бы, например, усомнился. Когда я был еще молод и все боялся жениться, я, бывало, как попаду в какой город, Тамбов или Владимир, так и думаю: ну, крышка, теперь — тут, наверное, женюсь. И до чего, если хочешь, мне было всегда обидно: чем хуже, например, Воронеж, что я предпочел жениться во Владимире? И чем воронежские барышни хуже владимирских? А как приедешь обратно на вокзал и говоришь себе: ну, слава Богу, унес ноги!
Он рассмеялся дрянным смехом.
— И еще, брат, у меня было всегда такое подлое чувство; то есть, не подлое, а скорее обидное: вот я, скажем, пришел в этот дом, а тут есть барышни: невинные глазки, фарфоровый носик, и все прочие духовные и физические принадлежности девственницы, — и, значит, я могу за этой девицей теперь ухаживать и соединить с нею свою судьбу, а вот я встретил, например, третьего дня какую-нибудь такую в трамвае, и глаза и все манеры у нее, может быть, в двадцать раз притягательнее для меня… и душа в глазах светится… и сама она на тебя смотрит, авансы глазками делает, а подойти нельзя. Да если бы и можно было подойти, то все-таки из этого ничего, кроме глупости, не выйдет: ну, что из того, что я встретил ее в трамвае, а двадцать тысяч других я не встретил вовсе и не встречу никогда. Никогда! Я понимаю, что очень глупо говорить таким образом в сорок лет, но ведь это же обидно, господа: мы покорили воду, огонь, воздух, а стихию пола не только что не покорили, а даже еще и не задумались серьезно над тем, что ведь ее тоже нужно покорять, а не брать так просто, в сыром виде. И оттого выходит, что не мы владеем стихией пола, а она владеет нами. Она — точно клейкая бумага для мух. Ужасно противное и гнусное зрелище: летит муха… дай-ка, мол, сяду… только, мол, немного посидеть, — ай, завязила лапку! Туда-сюда — и вторую, и третью, и крылышки, и хоботок. Ведь это же ужас, ужас! Ведь разве можно так? Ты меня прости… Но будем говорить серьезно: заехал ты в Шепелевку, в имение каких-то там полузнакомых тебе Четвериковых, и вдруг решил, что вот эта самая двадцать девятая и есть настоящая, и другой уже нет и не может быть, а если и будет, так ну ее к черту! Помнишь, я тебе тогда же говорил…
Глаза его трусливо и мстительно-обидчиво забегали.
— Не говорил ли я тебе: эй, Вася, не торопись! Но дело не в том, муха уже попала. Хотел я тебя, говоря по совести, из дружбы оторвать тогда вместе с лапкой… (Ну ее к черту, в таком случае, и лапку…), да страшно стало: а вдруг я, мол, все-таки ошибаюсь? Так и не стал… Ведь это же подлинная трагедия: мы, умные, передовые, образованные люди, сходимся с почти первой попавшейся женщиной. Хуже, чем в трамвае. Ведь это же, прежде всего, если хочешь, даже какое-то неуважение к женщине. И я бы на месте женщины, настоящей и серьезной, прямо так бы и ставил вопрос: как вы смеете, милостивый государь? Да, да, да, да!.. Как вы смеете, милостивый государь? Если женщина себя уважает. И прямо — в харю! Непременно.
Он уселся рядом с Петровским на диван и продолжал с глубокомысленным видом:
— Тут, понимаешь ли, непременно должна быть какая-нибудь этакая предварительная разумная организация… вроде «Брачной газеты», что ли. «Ищу жену-друга, преимущество отдам играющей на пианино…» Да, да, да, да!
Петровский визгливо смеялся. Курагин ласково-настойчиво заглядывал маслеными глазками ему в глаза.
— А что ж в этом такого плохого? Этак засмеять можно все, что угодно. А ты докажи, почему это вздор. Тут все-таки я вижу попытку как-то бороться с неясностью положения, побороть пространство… Тут, как-никак, сначала переписка по почте… обнаружение души… Я не спорю: обман и пошлость. Но есть, по крайней мере, работа, есть искание… и не только одного приданого… Есть прямо: «материальной стороной не интересуюсь».
Опять в его глазах появилась слезливая муть.