Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспомнив тетушкины наставления, я разделся и окунулся в излюбленные Крестителем воды. Поначалу, охваченный набожным умилением, я ступал по песку с трепетом, словно под ногами моими был ковер главного алтаря; молитвенно сложив руки, я стоял нагишом в воде, тихо струившейся вокруг моих колен, думал о пророке и Крестителе Иоанне и бормотал «Отче наш». Потом, развеселившись, насладился сполна этим буколическим купаньем в лесу. Поте бросил мне мочалку, и я долго мылился в священных водах, мурлыкая любимое фадо Аделии.
Когда зной спал и мы сели на лошадей, к реке спустилась целая толпа бедуинов, пригнавших с холмов Галгалы верблюдов на водопой. Белые мохнатые верблюжата с криком носились по берегу. Конные пастухи с пиками на плече пускали лошадей вскачь, издавая воинственные клики; их бурнусы круто взвивались за спиной; перед нами по всей долине, в сиянии вечереющего дня, воскресли библейские, пастушеские времена, когда Агарь была молода! Я даже выпрямился в седле и туже натянул поводья, охваченный внезапным приливом героизма; захотелось, чтобы мне тоже дали меч, закон и бога, за которого надо идти в бой…
…По священной равнине медленно растекалось безмолвие. Вершина Моава загорелась таинственным розовым и золотым сиянием, словно в последний раз, украдкой, над нею склонился божий лик. Топсиус докторально простер руку:
— Эта освещенная солнцем вершина, дон Рапозо, не что иное, как Мория, где скончался Моисей!
По телу моему пробежала дрожь. И, проникшись дыханием божества, исходившим от этих вод и гор, я чувствовал, что сам становлюсь могучим, что я равен мужам великого Исхода. Мне казалось, что я один из них, что я тоже избранник Иеговы и пришел из черного Египта, неся сандалии в руке. Глубокий вздох избавления, принесенный ветром, вырвался из груди израильских племен, восставших наконец из пустыни! По дальним склонам, покачиваясь на плечах поющих левитов в полотняных одеждах, спускался под охраной ангелов золотой ковчег. Вновь среди сухих песков зеленела обетованная земля, вновь высился над нивами Иерихон и в пальмовых рощах гремели трубы Иисуса Навина!
Я не удержался: сорвал с головы тропический шлем и огласил Ханаан благочестивым кличем:
— Слава господу нашему Иисусу Христу! Слава всему небесному воинству!
На следующее утро, в воскресенье, неутомимый Топсиус, с зонтиком и запасом карандашей, отправился осматривать остатки Иерихона, древней Пальмиры, которую Ирод украсил термами, храмами, садами, статуями и где протекали сложные перипетии его романа с Клеопатрой… Я же расселся на ящике у входа в палатку, попивая кофе и любуясь мирной жизнью нашего лагеря. Повар ощипывал цыплят; бедуин сидел на берегу и задумчиво тер песком клинок своей миролюбивой сабли; красавец погонщик, забыв о корме для кобыл, засмотрелся на аистов, летевших парами по сверкающему сапфирному небу в сторону Самарии.
Потом я нахлобучил шлем и пошел гулять, засунув Руки в карманы, напевая фадо и наслаждаясь мягкой свежестью утра. Я думал об Аделии и о сеньоре Аделино… Возможно, они сидят сейчас в спальне, прижавшись друг к другу, обмениваются страстными поцелуями и называют меня святошей, пока я брожу тут среди ветхозаветных пустынь! Тетушка, в черной накидке, с молитвенником, отправляется к мессе в церковь св. Анны; взлохмаченные слуги в заведении Монтаньи, посвистывая, обмахивают щетками сукно на бильярдах; а доктор Mapгариде сидит у окна в собственном доме на площади да-Фигейра, нацепив на нос пенсне, и развертывает «Новости». Милый Лиссабон!.. Но еще ближе, всего лишь по ту сторону пустыни Газа, в цветущем Египте, моя Марикокинья ставит сейчас в вазы на прилавке букеты роз и магнолий; в бархатном кресле спит кошка, и Марикока вздыхает «о своем милом, могучем португальце»… Я тоже вздохнул, и еще надрывнее зазвучало мое грустное фадо.
Вдруг, оглядевшись по сторонам, я увидел, что забрел в какое-то весьма пустынное и унылое место. Не было ни ручья, ни кустов дрока с душистыми желтыми цветочками, ни наших палаток. Вокруг меня простиралась ровная, безжизненная гладь песков, замкнутых со всех сторон утесами, которые поднимались отвесно, как стенки колодца. Скалы были так угрюмы, что золотистый свет жаркого восточного утра померк, помертвел. Эта дикая местность напоминала гравюры с изображением седобородого отшельника, погрузившегося в задумчивость над книгой и мертвым черепом. Но здесь не было даже анахорета, умерщвляющего грешную плоть. Зато в самой середине этого круга одиноко и гордо, словно какая-то редкость, словно памятная реликвия в каменной шкатулке, высилось дерево, такое страшное на вид, что меланхоличное фадо замерло у меня на устах…
Толстый, короткий, культяпый ствол уходил в песок прямо, без признака корневища, словно огромная дубина, воткнутая в почву. Гладкая кора тускло поблескивала, точно черная кожа. От утолщенной верхушки, похожей на обгорелую головню, отходили наподобие тараканьих ног восемь по счету отростков — черных, мохнатых, клейких и утыканных шипами. Наглядевшись на чудовище, я медленно стянул шлем и прошептал:
— Господи, спаси и помилуй!..
Конечно, это не просто дерево! Именно такая ветка (может быть, девятая?) была некогда свита в виде венца руками центуриона из римского гарнизона в Иерусалиме и в день казни возложена с издевкой на голову осужденного плотника из Галилеи… Осужденного за то, что проповедовал в мирных деревнях и в священных стенах храма, называя себя сыном Давидовым и сыном божьим, и громил древнюю религию, и древние установления, и древний порядок, и древние обычаи! И отросток этот стал святыней лишь потому, что касался нечесаных кудрей мятежника; колючий венец вознесен над алтарями, украшает иконы, и при виде его умиленные толпы простираются ниц на мостовой.
В коллеже братьев Изидоро неопрятный падре Соарес, ковыряя во рту зубочисткой, рассказывал нам, что «в Иудее есть такое место, мальчики… (это самое место!) где растет дерево, на которое, по свидетельству авторов, жутко смотреть…» Это самое дерево! Перед моим недостойным взором находилось трижды священное терновое дерево!
В уме моем молнией блеснула мысль, подобная озарению свыше: привезти тетечке одну из этих веток! Выбрать самую мохнатую, самую колючую и преподнести в качестве чудодейственной реликвии, которой старая сеньора сможет посвятить весь свой богомольный пыл, доверчиво моля ее о милостях неба! «Если я заслуживаю благодарности за все, что для тебя сделала, привези мне из святых мест чудотворную реликвию…» Так говорила сеньора дона Патросинио дас Невес накануне моего отъезда, восседая на алой парче, перед лицом правосудия и церкви, и слеза умиления скатилась по ее бескровному лицу… Мог ли я доставить ей предмет более священный, чудодейственный, умилительный, чем терновую ветвь, сорванную в долине Иордана в светлое, розовое воскресное утро?
Но меня вдруг обуяло сомнение и тревога: а что, если в волокнах этой древесины и в самом деле таится сверхъестественная сила? Что, если старухина печень воспрянет и помолодеет, когда я водружу в молельне, среди лампад и цветов, один из этих колючих суков? О, злосчастная удача! Неужто я сам, как последний дурак, подарю тетке волшебный источник здоровья, избавлю от дряхлости, недугов, могилы, допущу, чтобы жадная рука навеки зажала деньги командора Г. Годиньо! И это сделаю я! Тот, чья жизнь начнется с ее смерти!
Угрюмо топчась вокруг тернового дерева, я вопрошал: «Отвечай, чудовище! Правда ли, что ты — божественная реликвия, одаренная сверхъестественной властью? Или ты всего-навсего уродливое растение с латинским названием по системе Линнея? Говори! Переняло ли ты от того, чье чело в насмешку увенчали твоей веткой, власть исцелять? Смотри же… Я готов перенести тебя в нарядную португальскую молельню, избавить от одиночества в унылой безвестности, дать тебе пышный алтарь, живой фимиам роз, приветственное пламя свечей, почет молитвенно сложенных рук, все раболепство молитв… но не жди, что я позволю тебе продлить жизнь, вставшую на моем пути, лишить меня наследства и всех радостей, на какие моя молодая плоть имеет законное право! Смотри же… Если, попав в Евангелие, ты заразилось ребяческими мечтами о любви и милосердии и вздумаешь излечить мою тетушку — тогда оставайся лучше здесь, среди утесов! Томись в вечном безмолвии, и пусть ветер засыплет тебя пылью пустыни и пометом хищных птиц! Но если ты обещаешь, что останешься глухо к теткиным молитвам, что окажешься простым засохшим сучком, не имеющим никакой силы, если не станешь оберегать ее от старости и смерти — тогда тебя ждет в Лиссабоне обитая парчой молельня, жар благочестивых лобзаний, все почести кумирни, и сам я окружу тебя таким поклонением, что тебе не в чем будет завидовать богу, израненному твоими шипами… Отвечай же, чудовище!»
Чудовище не отвечало. Но в душу мою, словно какое-то дуновение, словно свежесть лесного ветерка; вдруг проникло предчувствие, что тетушка скоро умрет и обратится в прах на дне своей могилы. Какими-то неведомыми токами это растение передало мне в кровь сладкий трепет веры в близкую смерть доны Патросинио; терновое дерево словно пообещало, что ни один из его отростков, переселившись в молельню, не воспрепятствует печенке старой карги распухать и разлагаться. Мы заключили с ним здесь, в пустыне, тайный и молчаливый союз двух убийц.
- Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош - Классическая проза
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Агнец - Франсуа Мориак - Классическая проза
- Последнее лето - Константин Симонов - Классическая проза