я просто мечтал повидать Москву, а потом вернуться домой. Но директор института Фёдор Васильевич Гладков, хотя и видел, что я плохо владею русским языком, а написанный мною диктант стал таким пёстрым от карандашных поправок, что казалось, будто на нём дрались воробьи, всё же написал мою фамилию среди принятых».
Поначалу Расул жил у друзей отца, а после поступления поселился в общежитии Литературного института, располагавшемся в том же здании, в подвале.
После первых занятий Гамзатов начал понимать, сколькому ему предстоит научиться.
«Я не знал в ту пору самого элементарного: кто такие чукчи, евреи, кто такие русские, — признавался Расул Гамзатов в беседе с журналистом и писателем Феликсом Медведевым. — Я просто об этом не думал. В Большом театре Уланову в первый раз увидел — открытие. Тарасову во МХАТе — открытие. Пастернака встретил — открытие. Эренбурга услышал — открытие».
Открытием для Гамзатова стал и сам Литинститут с его замечательной биографией.
Дом Герцена, где некогда родился сам классик, располагался на Тверском бульваре. В этом красивом особняке, обнесённом красивой оградой и не раз описанном в литературе, в XIX веке собиралась литературная богема. Гоголь, Чаадаев, Белинский — их дух всё ещё витал в доме, как и тени Блока, Маяковского, Есенина — всех не перечесть.
Максим Горький, чьё имя теперь носит Литературный институт, стал его основателем. Вернее, он был преобразован из Брюсовского института, который тоже готовил литературные кадры, но был закрыт.
Во дворе усадьбы стоит памятник Александру Герцену, держащему в руке гранки вольнолюбивой газеты
«Колокол», обличавшей из Лондона самодержавную тиранию. Его поставили в начале 1950-х, однако вечный вопрос Герцена «кто виноват?» оставался актуальным во все времена.
ПАЛЬТО
Учёба началась с неприятного происшествия.
«Помню первый день учёбы в Литературном институте в Москве, — писал Расул Гамзатов. — Только мы начали учиться, а у меня день рождения. Конечно, меня не поздравляли, потому что никто ещё не знал, что я в этот день родился. У меня были отложены деньги на покупку пальто, мне их дал отец.
“Давай-ка, бедный Расул, — сказал я, — сделаем в день рождения подарок самому себе — купим пальто”. Взял я деньги и пошёл на Тишинский рынок.
В те первые послевоенные годы что за рынки были в Москве! Свои законы, свои спекулянты, свои милиционеры. Наверно, там можно было купить всё, за исключением разве осла или ослицы.
Больше всего Тишинский рынок походил на растревоженный муравейник. Целый час я толкался среди людей, трясущих перед самым моим носом разным барахлом: костюмами, сапогами, кителями, шинелями, фуражками, платьями, кофтами, туфлями, костылями.
В то время мне хотелось походить на министра. Среди толчеи я искал такое пальто, чтобы как надеть — так сразу и сделаться министром. Наконец я увидел нечто подходящее, перекинутое через плечо одного спекулянта. Вдобавок ко всему была ещё и фуражка — под цвет пальто, из того же материала.
Начал я, конечно, с фуражки. Примерил, посмотрелся в зеркало — настоящий министр. Давай торговаться. Пока я громко и внятно называл маленькую цену, продавец будто меня не слышал. Когда же я тихонько, шёпотом назвал ему настоящую цену, он услышал. Ударили по рукам. Чтобы удобнее было считать все мои трёшки и пятёрки, я отдал пальто спекулянту подержать. Насчитал две тысячи двести пятьдесят рублей. Вручил деньги. Торжественно, с видом министра, пришёл в общежитие. И только тогда вспомнил, что пальто осталось в руках у спекулянта. За две тысячи двести пятьдесят рублей купил я одну фуражку.
Итак, мечтая походить на министра, я остался без пальто и без денег».
Пришлось ходить в том же, в чём приехал в Москву — в шинели. Тогда многие ходили в шинелях, оставшихся после войны.
О небогатой студенческой жизни Расул Гамзатов вспоминал часто, считая её лучшей порой в своей судьбе.
Мы цифрами не утруждали память
И не копили денег про запас.
Порой сберкассой мы бывали сами
Для тех, кто мог ссудить десяткой нас...
Как ни скромна стипендия, а всё же
Мы были завсегдатаи премьер,
Хотя в последний ярус, а не в ложи
Ходили, на студенческий манер[36].
«ВАРВАР» ГАМЗАТОВ
Расул Гамзатов учился в семинаре Павла Антокольского, знаменитого поэта, переводчика и драматурга. Он был человеком ещё многих дарований и надломленной судьбы. Единственный сын Антокольского — Владимир, ровесник Расула, погиб на войне. Памяти его была посвящена поэма «Сын», удостоенная Сталинской премии. С войны не вернулись и 37 студентов Литературного института.
Антокольский относился к Расулу Гамзатову с отеческой заботой, как, впрочем, и к остальным своим студентам.
«Тому, первому послевоенному набору очень повезло, — вспоминал Расул Гамзатов. — Какая атмосфера товарищества была, какой дух братства, какие учителя нас учили!.. Москва и Литературный институт научили меня держать в руке перо, научили меня сидеть, склонившись над белой бумагой, научили меня любить и ценить святое чувство недовольства собой. Москва, Литературный институт открыли мне доселе неведомые тайны поэзии. Там я понял, что долгое время принимал за золото стёртые пятаки».
В своём неизменном берете, с трубкой, как у Сталина, Антокольский открывал студентам целые миры неизвестной им поэзии, учил правилам стихосложения, делился своим опытом, рассказывал о больших поэтах, о Марине Цветаевой, с которой близко дружил, а после занятий хлопотал в издательствах о публикации их стихов.
«Древнегреческую литературу нам читал добрый седенький старичок Сергей Иванович Радциг. Он все античные тексты знал наизусть, читал нам большие куски по-древнегречески, был влюблён в древних греков, любил говорить о впечатлении, которое они производят на него. Читал он стихи древних так, будто сами авторы слушали его, будто боялся, что вдруг ошибётся, как мусульманин боится перепутать стих Корана. Он думал, что всё, о чём он говорит, мы давно и хорошо знаем. Он даже в мыслях не допускал, что можно не знать “Одиссеи” или “Илиады”. Он думал, что все эти ребята, только что вернувшиеся с войны, четыре года перед этим только и делали, что изучали Гомера, Эсхила, Еврипида. Однажды, увидев, как мало ребята знают, он чуть не заплакал. Особенно его удивил я. Другие всё же кое-что знали. Когда он спросил меня о Гомере, я начал рассказывать о Сулеймане Стальском, помня, что Максим Горький назвал Сулеймана Стальского Гомером двадцатого века. С сожалением посмотрел на меня профессор и спросил:
— Где