это, — сообразил, наконец, Свит, — Вон там, в ведре.
Баба Вася тут же развернула его за плечи к двери и потолкала на выход:
— Иди, иди. Воду давай неси.
И Свит пошёл. Вернулся он что-то уж больно скоро, сразу видно, воду силой грел, а не на огне. Сунулся было снова присесть рядом со мной, но баба Вася и тут его перехватила и мигом выставила вон:
— Давай, давай, голубчик, ступай вниз. Если вдруг что потребуется — я позову. Займись делом: в сухое переоденься, горяченького поешь. А то вон уже весь дрожишь. И рюмашечку пропусти для согреву. Тебе теперь захворать никак нельзя, жену с сыном кормить надо.
И Свит снова безропотно подчинился. Чудеса да и только!
Баба Вася водворилась у нас на целых три дня. И все эти дни она нянчилась и со мной, и с Лучиком, точно мы оба только что народились на свет. Учила меня, как малыша помыть, как удобно к груди приложить, как на руки взять, чтоб не потревожить… И так-то у неё всё ловко и спокойно получалось, что мне думалось: вот поправлюсь чуток — и тоже смогу.
Саму меня и на третий день ещё сквозняком шатало. И со мной баба Вася тоже возилась, как с малым дитём: поила травами, мыла, меняла измаранные пелёнки да рубашки, кормила с ложки, водила под руки к ведру…
Мне всё казалось, что Лучик слишком маленький и слабый, а баба Вася всегда его хвалила, говорила, что и крепок, и здоров, и ест хорошо. А раз, его умывая, сказала:
— Экой он у тебя глазастенький! Весь в папашу, точёненький: и носик, и бровки… Такой же красавчик вырастет девкам на печаль.
Я тогда сильно удивилась. Лучик-то ладно, но кто б назвал красавчиком белозорого Свита? А потом подумала и решила, что это баба Вася для того моего мужа хвалит, чтобы мне приятное сделать.
Свита она пускала в каморку на нас с Лучиком посмотреть, но всякий раз не надолго и в добрый час. А мне объясняла так:
— Мужчины народ нервный, им всю эту нашу изнанку видеть ни к чему. Лиха им и на службе хватает, а дома должно быть хорошо и спокойно. Твой-то ещё молодец: не растерялся, увидав, как ты на пороге без памяти в луже крови лежишь. И после не охладел, видно, что любит. Другой кто после эдакого зрелища мог бы нос начать воротить.
На те две ночи, что баба Вася спала подле меня, Свит перебрался к Корвину. И всё бы ничего, вот только в первую ночь Свит учинил нам нежданную побудку. Я уже давно приметила, что Свит часто вскакивает до рассвета воды попить, и начала ставить ему кружку с водой у постели, чтоб не шастал раздетый по сквозняку. Он на Корвинову половину перебрался, а кружку-то свою у нас позабыл. Как пропели третьи петухи, слышу: дверь каморки отворилась, половицы заскрипели. А у меня как раз у постели ночное ведро стояло, чтоб далеко не ходить. И, как на грех, в тот раз не пустое. Ну, Свит спросонья на него и наскочил. Вот уж шуму было да ругани, а потом ещё и уборки…
В тот же утро я глядела из окна, как Свит уезжает на службу. Он, как всегда, когда в дурном настроении, не стал открывать ворота, а потащил Кренделька через калитку в поводу. Только калитка сделана на человечью мерку, и потому узка и низка, а Кренделёк куда как толст. Он сперва в створе Свита больно прижал, провёз рёбрами о косяк, а потом ещё и зацепился за щеколду путлищем. Но конь-то старый и умный, как почуял, что ремень натянулся и не пускает, встал в проходе, и ни туда, ни сюда. Свит его тянет, а конь ни с места. Свит тогда сгоряча отвесил ему пинка. Кренделёк прянул назад в калитку, треснулся затылком о низкую притолоку, и с испугу как прыгнет вперёд! Путлище оборвал, а Свита так толкнул грудью, что тот сразу с ног долой да в уличную канаву. Мальчишки соседские со смеху чуть с забора не попадали. Свит зыркнул на них так, что они своими смешками вмиг подавились, а потом как был, мокрый и грязный с головы до ног, вскочил в седло без стремени и укатил.
Баба Вася, посмеиваясь, покачала тогда головой и сказала:
— Ишь, норовистый какой…
Я в ответ:
— Что ты, баба Вася, Кренделёк — конь смирнёшенький, добронравный.
А она мне:
— Да я не про коня. Муженёк-то твой всегда убегает на службу вот так, не емши?
— Он обычно говорит, что ему с утра ничего не хочется…
— А ты, душа моя, всё равно на стол ставь, пусть хоть пару ложек каши положит в рот. И с собой ему заворачивай пожевать. Не будет бегать голодным — глядишь, и ершиться станет поменьше. Они ж там, в крепостице этой, за весь день разве что ломоть серого хлебца с солониной съедят да дрянным пивом запьют. С такого сыт не будешь, вред один.
— Откуда ты, баба Вася, знаешь, что мой служит в крепостице? — удивилась я.
А она улыбнулась и ответила:
— Так ведь мой тоже был княжий стрелок. И сынок старшенький князю служил. Я эту куртку и пальчики, загрубевшие от тетивы, ни с чем не перепутаю.
— Что ж сын теперь? Уже не служит?
Лицо бабы Васи вдруг затуманилось и она со вздохом сказала:
— Не служит, да. Вместе с отцом в землю лёг. Ты, поди, не знаешь, а тут четыре круга назад заваруха была: поморийцы привалили. Отбиться-то наши тогда отбились, но много народу полегло, и из гарнизона, и просто ополченцев. Средненький мой был человек смиренный, пекарь, но тоже стоял на стене, пока его не скосило стрелой. Чего только этим проклятущим поморийцам не сидится дома, на их островах?
И тут меня словно осенило. Всё одно к одному: и то, как она ко всем прикасалась легонько, незаметно ощупывая одежду, лица и руки, и то, что прежде, чем подойти к кому, всегда заговаривала и ждала ответа…
— А что, баба Вася, — осторожно спросила я, — ты правда совсем ничего не видишь?
— Правда, милая, совсем.
— И у тебя всегда так было?
— Нет, отчего ж. Прежде видела, хоть и не слишком хорошо. А как старшенького родила, так вконец и ослепла.
— О… Это от чего же?
— Ах, голубка, на всё Маэлева воля. Первый мой сынок уж такой крупный уродился, да так тяжело на свет шёл… У меня от