Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женщине было около тридцати; скромно одетая в черное, с бледным лицом, темными глазами и начинавшей уже полнеть фигурой.
Она продолжала равнодушно:
— В моем доме есть постель. Если вам будет угодно, вы можете занять ее.
— У меня нет денег, чтобы заплатить за ночлег.
Она презрительно засмеялась:
— Вы можете заплатить мне своими молитвами.
Пошел дождь. Гостиницу закрыли. Мы сидели на мокрых скамейках, с акаций на нас капала вода. Площадь совсем опустела.
Видимо, она поняла всю нелепость нашего положения и встала.
— Я иду домой. Если вы не дурак, то примете мое гостеприимство.
Моя тонкая сутана промокла, я начал дрожать. Я подумал, что смогу послать ей деньги за комнату, когда вернусь в семинарию. Я встал и пошел с ней по узкой улице.
Ее дом стоял в середине улицы. Мы спустились на две ступеньки и вошли в кухню. Она зажгла лампу, потом сбросила с себя черную шаль, поставила на стол кастрюльку шоколада и достала из печи свежий каравай хлеба. На стол была постелена красная клетчатая скатерть. По маленькой чистой комнате распространился аппетитный запах кипящего шоколада и горячего хлеба. Наливая шоколад в толстые чашки, она посмотрела на меня через стол.
— Вы бы прочли молитву перед едой. Это сделает пищу вкуснее.
Хотя в ее голосе теперь была уже несомненная ирония, я прочел молитву. Мы принялись за еду, которая была так вкусна, что лучше некуда.
Она все наблюдала за мной. Когда-то она была очень хороша собой, но следы былой красоты придавали ее темноглазому оливковому лицу какую-то суровость. Маленькие уши, плотно прижатые к голове, были проткнуты тяжелыми золотыми кольцами. Пухлые руки напоминали руки рубенсовских женщин.
— Ну, маленький падре, вам повезло, что я вас пустила сюда. Я не очень-то люблю священников. В Барселоне, когда мне случалось встречать их, я смеялась им прямо в лицо.
Я не мог удержаться от улыбки.
— Меня это нисколько не удивляет. Первое, чему нам приходится учиться, — это быть осмеянными. Лучший человек, какого я когда-либо знал, проповедовал на улицах. Весь город собирался, чтобы посмеяться над ним. Они звали его в насмешку «святой Дэниел». Видите ли, в наши дни мало кто сомневается, что каждый, кто верит в Бога, или лицемер, или дурак.
Она медленно тянула шоколад, глядя на меня поверх чашки.
— А вы не дурак. Скажите, я вам нравлюсь?
— По-моему, вы очаровательны и добры.
— Я по натуре добрая. У меня была грустная жизнь. Мой отец был знатным кастильцем. Мадридское правительство отобрало у него все его владения. Муж мой командовал большим военным кораблем. Он погиб в море. Я сама — актриса, живу пока здесь в глуши в ожидании того, что мне вернут поместье моего отца. Вы, конечно, понимаете, что я вру?
— Да, отлично понимаю.
Она не приняла это за шутку, как я надеялся, и слегка покраснела.
— Вы слишком умны. Но я тоже знаю, почему вы здесь, мой беглый попик, все вы одинаковы, — она преодолела приступ досады и стала надо мной подсмеиваться. — Вы бросили мать-церковь ради матери Евы.
Я был озадачен. Потом до меня дошел смысл ее слов. Это было так нелепо, что мне хотелось рассмеяться, но это было и противно, и я подумал, что мне надо уходить отсюда. Прикончив свой хлеб и шоколад, я встал и взял шляпу.
— Я вам страшно благодарен за ужин, он был просто великолепен.
Выражение ее лица изменилось — из злого оно стало удивленным.
— Ага, так вы, значит, лицемер.
Она надулась и прикусила губу. Когда я уже был у двери, она вдруг сказала:
— Не уходите!
Я молчал. Тогда она сказала вызывающе:
— Нечего на меня так смотреть! Я могу поступать, как мне заблагорассудится. Мне это доставляет удовольствие. Посмотрели бы вы на меня в субботние вечера в Барселоне! Я так веселилась, что вам и не снилось! Ступайте наверх и ложитесь спать.
Опять наступило молчание. Она, казалось, стала более рассудительной. Я слышал, что на улице все еще шел дождь. Поколебавшись, я направился к узкой лестнице. Нога моя распухла и очень болела. Должно быть, я сильно хромал, потому что она внезапно холодно спросила:
— Что случилось с вашей драгоценной ногой?
— Ничего, просто натер ее.
Она изучающе посмотрела на меня своим странным непроницаемым взглядом.
— Я промою ее.
Несмотря на все мои протесты, женщина заствила меня сесть. Носок прилип к живому мясу. Она отмочила его водой и отодрала. Ее неожиданная доброта очень смущала меня. Она вымыла обе мои ноги и чем-то смазала их. Потом встала.
— Теперь вам будет легче, а носки ваши будут готовы к утру.
— Как мне благодарить вас?
Она вдруг сказала глухим бесцветным голосом:
— На что человеку такая жизнь, как моя!
Прежде чем я мог что-нибудь ответить, она подняла кувшин.
— Пожалуйста, не вздумайте читать мне проповеди, а то я разобью его о вашу голову. Ваша постель на втором этаже. Спокойной ночи.
Она отвернулась к огню, а я пошел наверх, нашел маленькую комнатку под самой крышей и спал как мертвый.
Когда утром я спустился вниз, она уже суетилась на кухне, готовя кофе. Она дала мне позавтракать. Уходя, я попытался выразить ей мою благодарность, но она резко оборвала меня. На прощание женщина улыбнулась мне своей странной печальной улыбкой.
— Вы слишком невинны, чтобы быть священником. У вас ничего не выйдет.
Я отправился в обратный путь в Сан-Моралес. Я хромал, и мне вдруг стало страшно: как-то меня там примут? Я очень боялся и не спешил».
Отец Тэррент долго стоял у окна, не двигаясь, потом тихо положил дневник на стол. Он вдруг вспомнил, что это он же и посоветовал Фрэнсису вести его. Методичными движениями Тэррент порвал письмо испанского священника на мелкие клочки. Его лицо приняло необычное выражение. Вся холодная суровость и непреклонная строгость — следы безжалостных умерщвлений плоти, которым он себя подвергал, — исчезли с него, оно стало молодым, великодушным и задумчивым. Все еще сжимая в руке обрывки письма, почти не сознавая, что он делает, он три раза покаянно ударил себя в грудь. Потом резко повернулся и вышел из комнаты. Спускаясь по широкой лестнице, он столкнулся с Ансельмом Мили. Следовавший во всем отцу Тэрренту примерный семинарист — Мили восхищался им беспредельно и быть замеченным им было бы для него блаженством — осмелился остановиться и скромно спросить:
— Простите, сэр. Мы все очень волнуемся. Я хотел бы узнать, есть ли какие новости… относительно Чисхолма?
— Какие новости?
— Ну… насчет его отъезда…
Тэррент посмотрел на свою креатуру с легким отвращением.
— Чисхолм никуда не уезжает, — и с внезапной яростью добавил: — Вы дурак!
В этот вечер, когда Фрэнсис сидел у себя в комнате, ошеломленный своим чудесным избавлением, и все еще не мог в него поверить, один из слуг семинарии молча передал ему сверток. В нем была чудесная статуэтка Монсерратской мадонны, вырезанная из черного дерева, — маленький шедевр испанского искусства пятнадцатого века. Никакой записки, ни слова объяснения не было приложено к этой восхитительной вещице. Вдруг юношу осенила смутная догадка — он вспомнил, что видел ее над prie-dieu в комнате отца Тэррента.
Ректор, встретившись с Фрэнсисом в конце недели, не преминул уязвить его.
— Меня поражает, мой друг, как вы легко отделались. В мое время такие прогулы считались преступлением, заслуживающим наказания.
Он вперил во Фрэнсиса свой умный взгляд, в котором мелькал хитрый огонек.
— Как покаяние, вы могли бы написать мне сочинение, тысячи две слов, на тему: «Прогулки и их достоинства».
В маленьком семинарском мирке и у стен есть уши, а замочные скважины обладают поистине дьявольским зрением. История побега Фрэнсиса постепенно стала известна всем. Передаваемая шепотом друг другу, она обрастала все новыми подробностями, приукрашалась и отшлифовывалась, как шлифуются грани драгоценного камня, подвергающегося обработке. Вероятно, ей суждено было стать классической в истории семинарии.
Когда отец Гомес узнал все подробности, он написал обо всем своему другу, приходскому священнику Коссы. На отца Боласа это произвело громадное впечатление. Он ответил пылким письмом на пяти страницах. Последний абзац этого письма заслуживает цитирования: