Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что это значит? — спросил Щерба. Шарский, смутившись, еле слышно пробормотал!
— Переезжаю на новую квартиру.
— Куда? Какую квартиру? — удивился Щерба. — Почему ж ты мне об этом не сказал? Зачем прячешься? Наверно, делаешь какую-то глупость! Ну же, дружище, будь со мной откровенен! Не скрытничай.
Стась кинулся ему на шею.
— Ладно, слушай же, — сказал он, — только не возражай, ты сам молод и должен понимать, как тяжело одалживаться даже у самого лучшего друга… Герш нашел мне уроки…
— Герш нашел? Это что еще за новости? Наверно, у евреев?
— Да, у евреев, — тихо промолвил Стась, — и у них же квартиру.
— И ты согласился?
— Без колебаний. Лучше это, чем жить за чужой счет, из милости.
— У евреев! У евреев!
— А, предрассудок! — сказал Станислав.
— Отчасти предрассудок, а отчасти эта неприязнь имеет причину, она всего лишь плата за их ненависть к нам! Подумай, сколько тебя ждет там унижений и горя!
— О дорогой мой! Да разве всей моей жизни не суждено состоять из подобных испытаний? — воскликнул молодой человек, ощущая на глазах слезы. — Разве ж это не моя доля, не участь каждого из моих товарищей на той ниве, где мы «пот сеем и слезы собираем»? Знаю я, что меня ждет, но если будет у меня хоть чуточку покоя в тех жалких четырех стенах, которые оградят мои мечты, мои никому не ведомые сердечные волненья и дадут приют моей измученной голове, — разве этого недостаточно? Разве недостаточно куска хлеба, чтобы жило тело, чтобы продержалась эта хижина, пока в ней обитает гость, святой, великий небесный гость, дух, вдохновляющий нас, молодых? Ты опасаешься за меня у евреев! Но разве весь мир не будет всю жизнь мою кормить меня тем же? Тем же презрением, непониманием, забвением? А в лучшем случае — надменной и холодной жалостью?
Щерба был глубоко взволнован, он потер лоб и вздохнул, не находя, что отвечать.
— Поступай как знаешь, — тихо вымолвил он, — только дай мне руку и слово, Станислав, что мы с тобою всегда будем как братья, вот как сегодня, что будем видеться каждый день, что в случае нужды ты прямо обратишься ко мне… Ну же, слово и руку!
— Вот тебе моя рука и мое сердце — навек! — воскликнул Станислав. — Да, навек, любезный мой Павел! Можешь ли ты в этом сомневаться?
Тут появились товарищи, и разговор их прервался — речь зашла о новостях дня, о научных спорах, начались рассуждения о самых высоких предметах, к чему так охоча молодежь; она дерзко берется судить о них, больше угадывая сердцем, чем решая холодным рассудком, извечные тайны бытия.
О, только в юности проводят вечера и ночи в спорах о неразрешенных проблемах бессмертия души, о назначении человека и его долге — позже робеющая мысль, что так отважно на них кидалась и стерла на том зубы, уже не смеет касаться этих великих тем, человеком овладевает какое-то равнодушие, ему теперь интереснее жизнь и люди, будничные мелочи, уличные сплетни, нежели возвышенные идеи, которыми он прежде упивался. Все собравшиеся медики, литераторы, юристы и кандидаты на ксендзовскую сутану, попивая жидкий чаек с молоком и покуривая трубку, предавались всевозможным мечтам и засиделись далеко за полночь.
О чем они только не говорили! Чего только не коснулись в волшебной тысячецветной завесе, скрывающей грядущее! Кто сочтет, сколько истин просияло им среди тумана, которым юность склонна облекать действительную жизнь.
— Ну что ж, — сказал наконец Щерба, подымаясь, — на сегодня, господа, довольно, завтра рано вставать, а Станислав с нами прощается.
— Что ты сказал? Что это значит? — послышалось со всех сторон. — Куда же ты, Станислав, собрался? Царствовать на острове Мадагаскаре или Индию покорять?
— Всего только на чердак к еврею! — спокойно отвечал наш литератор. — Вдохновение легче приходит на возвышенных местах — это уже доказано, — и я на четвертом этаже или еще повыше начну свою поэму о Храбром[37], драму об Августе[38] и историю польской шляхты!
На другой день рано утром, взяв под мышку небольшой узелок с добром Станислава, Герш отнес его на Немецкую улицу, где вопреки ожиданиям окно оказалось застеклено, стояли табурет, топчан, старый стул и хромоногий стол, грязноватый, испачканный углем, но достаточно большой, чтобы поместились книги и бумаги студента.
Стась осматривался в своей унылой, как тюремная камера, каморке, попробовал выглянуть в окно, но, даже высунувшись до пояса, ничего не увидел, кроме крыши, покрытой старою, разномастною черепицей, и печной трубы, которая строго и величественно возвышалась, будто устремляясь к небесам. Еще было видно другое чердачное оконце, отворенное, разбитое, пустое, как черная пасть, зевающая от неизбывной скуки. Зрелище было не из веселых, ни один воробышек или ласточка не оживили его хоть на мгновенье.
Сидя на подоконнике, Стась посмотрел на оклеенные бумагою стены, на пол, сложенный из неровных досок, на печь, потрескавшуюся скорее от холода, чем от жара, потому что не было в ней ни дверец, ни задвижки, на охапку соломы, назначенной служить ему одиноким ложем; тяжко вздохнул Стась, но, не поддаваясь унынию, принялся разбирать свои вещички. Устроили совет с Гершем, и Стась даже за голову схватился, подсчитывая, сколько еще не хватает самого необходимого! Свечи, фонарь, кувшин, таз — все надо купить… А остаток его денег пропил треклятый Фальшевич. Услужливый еврей, однако, взялся доставить эти вещи в кредит, не преминув выговорить себе надлежащие проценты.
В первый раз замкнув на ключ собственное жилье, студент побежал на лекции, весь в мыслях о своем хозяйстве, о необходимых затратах.
В воротах университета он столкнулся с Базилевичем, который выглядел теперь куда авантажнее, чем когда они впервые встретились в корчме. По его виду было ясно, что он не нуждается. Новый, очень недурно сшитый мундирчик, пальто с модной кармазинной клетчатой подкладкой, кожаные перчатки придавали ему щегольскую внешность, и сам он так собою был доволен и горд, что любо-дорого смотреть. Он глянул на Станислава, бледного, исхудавшего, до неузнаваемости изменившегося, и соизволил подойти.
— Ну, как поживаешь? Чего так плохо выглядишь?
— Живу помаленьку, — буркнул Станислав.
— Но как твои успехи?
— Наверно, по моему лицу видно.
— Эге, дело дрянь! Да ты, братец, сам виноват. Теперь я бы тебе уже не советовал идти по литературной части! Тут чего-то добиться могут только такие, как я, люди с талантом и твердым духом, которые везде, в любом положении не растеряются, — а тебе не хватает силы… Даже в таланте твоем я сомневаюсь…
— Да я и сам никогда в свой талант не верил, — холодно ответил Станислав.
— Эх, жаль, что ты бросил медицину, она, по крайней мере, дала бы тебе легкий заработок.
Станислав промолчал, уязвленный до глубины души, и оба, больше не разговаривая, вместе вошли в аудиторию. Профессора еще не было, и Базилевич с победоносным видом стал направо и налево пожимать руки приветствовавшим его товарищам. Затем, как бы что-то вспомнив, повернулся к Шарскому.
— Послушай-ка, — сказал он, — ты все еще что-то там сочиняешь? Так вот, есть случай твоим сочинениям найти применение, — прибавил он, улыбаясь этой жалкой рифме. — Мой друг, учитель Ипполит, издает Альманах — он человек порядочный, приглашает участвовать всех, даже самых молодых, всех без исключения. Вот тебе поле деятельности. Принеси мне свою писанину, я посмотрю… И возможно… что-то удастся поместить.
Хотя приглашение было высказано в не слишком лестной форме, Шарский был от души рад и благодарен за внимание и целый час размышлял, что бы такое послать в Альманах. Но когда дело дошло до отбора, все показалось ему настолько слабым сравнительно с тем, что, по его мнению, он мог бы написать! Каждая вещь виделась ему недостойной печати и читателей, и в конце концов, придя в отчаяние, он почувствовал, что не в силах явиться с незрелой работой. Так хотелось выступить рядом с другими, хотелось знать, что о нем скажут, какое впечатление он произведет и произведет ли, но страх разбирал при мысли, что каждый будет судить о прочитанном, а не о том, что было в его душе, когда он писал. В таких терзаниях и тревогах он воротился в свою каморку, а когда настало время урока, с глубоким вздохом сбежал по лестнице вниз, в хозяйские покои.
В гостиной он застал супругу купца, она сидела на кушетке, задумчиво подперев рукою подбородок. Сам Давид тоже был здесь — в шлафроке, домашних туфлях, с сигарой во рту прохаживался взад-вперед. Оба они едва кивнули студенту, и мать сразу же встала и пошла звать дочку. Станислав тем временем раскладывал книги, готовил бумагу, с тревогой думая об ученице и о том, как будет ее учить. Услышав в дверях шелест платья, он поднял голову, глянул и остолбенел от изумления.
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Счастливая смерть - Альбер Камю - Классическая проза
- Брачный пир - Альбер Камю - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Солдат всегда солдат. Хроника страсти - Форд Мэдокс Форд - Классическая проза