стала лучше.
«…Такой красивой».
Ни отдыхом, ни глубоким дыханием не удавалось усмирить бешено колотящееся сердце.
«Ты завораживала меня, и, когда собор доделали, я скорбел».
Он заворожил меня в тот же миг, как я впервые его увидела при свете лампы. И все еще завораживал.
Потому что он бог?
Нет. Ведь тогда я не знала.
Но узнала теперь.
Я в некотором роде призналась в своих чувствах Зайзи, когда сказала, что могу упасть в Сайона и не коснуться дна. Эти чувства были невыносимы: мне не нравилось кого-то так сильно желать. Не нравилась то, что мной управляет нечто мне неподвластное. Я противилась им. Пыталась с ними договориться.
И все же, лежа там, в темноте, я понимала, что хочу быть с Сайоном больше всего на свете. Несмотря на его откровения, несмотря на невероятную правду. «Его» следовало писать с большой буквы, но я не могла так о нем думать. Ибо останься Сайон таким, каков он сейчас, а не превратись вновь в Него, тогда, быть может… быть может, я сумела бы принять то ужасное, поразительное, всепоглощающее чувство, снедавшее меня изнутри.
Я ненавидела страх. Всегда, даже в раннем детстве. Когда другие дети кричали в ужасе при виде паука, я давила насекомое босой ногой, тело сотрясалось от проглоченного страха. Когда суровые зимние бури проносились по ферме, я открывала окна и кричала им в ответ, словно таким образом могла избавиться от мандража. Когда до Элджерона дошли слухи о войне, я от них отмахнулась и продолжила рисовать, отказываясь замечать дрожь в руках. Я оставалась в городе до последнего, даже когда разбежались все мои клиенты, с кистью в одной руке и резаком в другой, пока в дверь не постучала городская стража и не предупредила, что у меня есть два выхода: уйти или встретиться с солдатами Белата.
С этим же страхом совладать не получалось. Я не знала, как его перехитрить. Как притвориться, будто он на меня не влияет. Как рассмеяться ему в лицо. Как его подавить.
Хватит ли у меня смелости его признать?
Я прижала ладонь к бешено колотящемуся сердцу, затем коснулась щеки – там, где еще ощущалось прикосновение Сайона. Возможно, я слишком походила на Кату в своем упрямстве. Ибо, несмотря на страх, несмотря на правду, я хотела быть с ним.
Тем не менее что-то мне подсказывало, что Сайон никогда не будет моим.
Заснуть не получалось. Впрочем, неудивительно.
Я поужинала у себя в комнате, продолжая притворяться больной: мне требовалось время, чтобы толком все обдумать. Сайон не стал есть: было слышно, как он опять рубит дрова снаружи, словно вознамерился перерубить все деревья на Матушке-Земле. Мне хотелось подсмотреть за ним, но пень для рубки стоял с южной стороны двора.
Тогда я взялась за творчество.
Рисовать углем уже наскучило, поэтому я, несмотря на плохое освещение, поставила на мольберт один из последних холстов – как знать, когда удастся купить новый – и эгоистично зажгла четыре свечи. Затем мешала краски, до тех пор, пока не получила нужные цвета, хотя ни один не подходил идеально: но нельзя же писать картину светом, золотом и летом, поэтому пришлось довольствоваться тем, что есть.
Я писала Сайона. Писала без рисунка, сразу кистью, по памяти. Сперва я намеревалась изобразить его на овсяном поле, сияющим и ослепительно потрясающим, но быстро отбросила эту мысль: это была наша тайна, а картину может увидеть кто-то из семьи, и придется им объяснять. Поэтому я начала писать без задумки. Словно в трансе. Словно во сне.
Я взяла самую тонкую кисть, обмакнула в чистый желтый цвет и провела по холсту один, два, три раза. Вновь и вновь, изображая нитевидные цепи, связывающие Сайона со Вселенной. Затем я взяла кисть потолще и прошлась по ним опять, делая их плотнее, тверже. Добавила еще. Они обвивались вокруг рук, ног и шеи Сайона, удерживая его, удушая.
По щеке скатилась слеза. Наконец я взяла черную краску и начала перечеркивать цепи, разрушая их с таким напором, что у меня сбилось дыхание, пока не осталось ни единой целой нити.
Измученная, я отложила грязные кисти. Провела ладонями по щекам. Я терпеть не могла плакать. Даже больше, чем бояться. Я несколько раз моргнула. Глубоко задышала: легкие работали, как тихие мехи кузницы.
Успокоившись, я задула все свечи, кроме одной, схватила влажный холст, лампу и выскользнула из дома, чтобы спрятать картину в пристройке, пока никто ее не увидел. Пока меня не стали спрашивать или же просто не подумали, не сошла ли я часом с ума.
Я пожалела, что не захватила хотя бы шаль: воздух сегодня казался особенно холодным. Возможно, потому что Луна по-прежнему пребывала на другом конце света. Вокруг пламени свечи танцевал ветерок, но я суровым взглядом пресекла его опасные действия – по крайней мере, так мне хотелось думать.
Из-под двери обветшалой пристройки вновь пробивался слабый свет. Неужели Зайзи тоже не спится? У камина я ее не увидела, но, возможно, она постелила тюфяк в комнате мамы и бабушки. От этой мысли я сразу же почувствовала себя виноватой за то, что заняла вторую спальню целиком. С вертящимися на языке извинениями я потянулась к приоткрытой двери…
И замерла.
В сарае была вовсе не Зайзи, а Сайон. Он стоял перед всеми моими работами, сделанными за последние пять лет, многие из которых изображали его. Во второй раз за день он заглядывал мне прямо в душу. Кости превратились в желе.
Затаив дыхание, чтобы не шуметь, я наблюдала, как он изучает картины и рисунки. Подхо- дит к некоторым поближе, внимательно их рассматривая.
Выдохнув, я отворила дверь. Он даже не оглянулся, нисколько не удивленный.
– Намного лучше, – пробормотал он, изучая портрет себя спящего, на который ранее обратила внимание Зайзи. В его голосе слышался отголосок чего-то хриплого и далекого, чего-то похожего на хруст соломы под ногами. – Они потрясающие.
Я поставила на пол повернутую ко мне новую картину и прислонила к другим, стараясь не размазать краску.
– Спасибо.
– За столько лет я повидал много художников, – добавил Сайон, положив руку на стопку холстов у стены. – У тебя действительно выдающийся талант. Особенно для такого юного возраста.
Я усмехнулась.
– Мне тридцать четыре.
Пожалуй, это не так уж много для бессмертного бога.
Он пролистал холсты. Остановился у одного из последних. Вытащил его.
– Кто это?
В его руках был квадратный холст со сторонами по восемнадцать дюймов, верхнюю рейку покрывал слой пыли.