Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты попробуй поверить. Не отталкивай с ходу.
— Не могу!
— Чем же я заслужил такое недоверие?
— А что вы — и не только вы, а все, все! — сделали для меня, чтоб я вам верила? Что вы сделали для меня хорошего?
— Неладное говоришь, доченька. Учат же тебя, глупую, учат! Это ли не добро?
— Деньги за то получают! Учат… А что толку? Может, я в себя поверила, счастье нашла в учебе? Это Коротков счастлив, ждет, что профессором станет. Пусть он и говорит спасибо. А я счастья в их учебе не вижу. В школе, как тень, слоняюсь одна-одинешенька. И после школы тоже одна, неприкаянная. Люди-то липнут к тем, кто сильней да сноровистей. А я и не сноровистая, и не красивая, и ума не палата, где мне до Короткова! Кому нужна? Чего себя-то обманывать? Брошу школу — для вас убыток не велик и для меня тоже. К тете Симе уйду. Вот для нее я не посторонний человек, каждый день от нее доброе слово слышу. Ей вот верю… Э-э, да что говорить!
Тося махнула рукой, прошла через комнату, сняла с гвоздя пальто, стала натягивать.
— Тосенька!.. — жалобно всхлипнула мать.
Тося застегнулась на все пуговицы, в громоздком черном воротнике — бледное, решительное лицо с ввалившимися глазами, пуховой берет натянут на брови.
— Прощайте, Анатолий Матвеевич.
Плачущая мать вышла проводить дочь. Я остался один…
И эта Тося числилась в школе тихоней! Настолько не разбираться в людях и называть себя воспитателем! До старческих морщин дожить самодовольным слепцом! Педагог с сорокалетним стажем!
Я встал со стула и принялся расхаживать по комнате.
Над тощим комодом, уныло и бессмысленно блестевшим медными ручками, висела вырезанная из какого-то журнала репродукция «Над вечным покоем». Меня всегда волновало любое воспроизведение этой картины, пусть очень слабое, пусть только общий намек на нее. Дома у меня тоже висит большая репродукция «Над вечным покоем»: небо, загроможденное тревожными, напирающими друг на друга облаками. Ветер, рвущий и эти облака, и деревья, и траву. Ветер, пронизывающий каждую клеточку выставленного перед зрителем размашистого мира. Ветер — воплощенное беспокойство, и столетняя часовенка, и заброшенный погост. Смерть и жизнь рядом, неподвижность и бунтарское движение — вот он мир, где мы живем, вот он, покой, единственно нерушимый. Покой извечного движения, переданный кистью художника-философа в неистовом ветре, свистящем над забытым кладбищем. Через много веков исчезнут часовенки, земные пейзажи станут выглядеть иначе, но, мне кажется, и тогда люди, наткнувшись на эту картину, задумаются над смыслом жизни. Великая мысль бессмертна!
Но под репродукцией, на комоде, на белой салфеточке, стоит фарфоровый пастушок, а сама комната не располагает к раздумьям. В ней мне неуютно, во всем ощущаю нежилое. Казалось, пришел сюда посторонний человек, по обязанности, не особенно вдумываясь, поставил стол на самую середину, стулья — к стенам, комод — в простенок, постелил салфеточку на комод, приткнул ширпотребовского пастушонка, пришпилил картинку, первую, что подвернулась под руку. А ему могли подвернуться и лубочные лебеди на канареечном закате.
Великая мысль бессмертна, но для пошлости великого не существует!
И я представил себе жизнь Тоси в этих четырех стенах: изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год мозолит глаза ничего не выражающая серенькая картинка и фарфоровый пастушок, слышится шлепанье туфель матери, назойливо мелькает ее нездоровое унылое лицо, а при этом чувствуешь себя молодой, изнемогаешь от распирающих грудь желаний… С отцом у нее тоже, видать, не много общего. Одинока дома, одинока в школе…
Вошла мать Тоси — лицо, опухшее от слез, какое-то простодушно-беззащитное в своем горе.
— Это что за тетя Сима? — спросил я.
— Сестра моя двоюродная, Серафима Колышкина. Должны ее знать.
— Колышкина? Знаю. Ее сыновья у нас учились.
— Разлетелись сыновья-то, одна теперь живет. Ничего не скажешь, любит Тосю, вместо дочери ее считает. Ох, отец-то не спустит. Он и Серафиму не переносит, а тут еще Тося школу бросить надумала. Это перед самыми-то экзаменами… Анатолий Матвеевич, вы уж как-нибудь приструньте. Глупая она еще. На молодости-то всяк по-своему с ума сходит…
«Приструньте»… Огонь маслом не тушат. Как-то надо иначе. Как? Не знаю. Страшно…
7
По-ночному пусто. Мечется ветер в приземисто-одноэтажном городишке, раскачиваются на столбах тусклые электрические лампочки, вьюжно дымятся заснеженные крыши. Мечется ветер от одной бревенчатой избы к другой, разбивается о них, не может потревожить покой жителей.
Сколько среди них моих учеников — треть, добрая четверть? Не считал.
По тупичкам и бревенчатым закоулкам гуляет неприкаянный ветер, тухнут огни в окнах, засыпают жители. Люблю свой город, люблю людей, что живут со мной рядом.
Не стоял я под пулями, не числился в героях, вся моя сила в том, что люблю вас, дети мои! Хочу вас видеть красивыми. Хочу, чтоб после моей смерти отзывались о вас: достойные люди!
А Тося Лубкова верит не мне, а тете Симе. Стучится сейчас в дверь маленького домика на прибрежной улице. Разве эта тетя Сима, ничем не приметная покладистая старушка, с примитивной проповедью — бойся господа! — разве она сделала столько для тебя, Тося, сколько сделал я? Ушла от отца и матери, ушла из школы, стучится к тетке… Не веришь?.. Позорней пощечины не мог получить на старости лет.
8
Ночью не спал.
Вспомнился маленький случай, одно из тех досадных происшествий, какие нередко бывают в стенах школы.
Во время перемены в учительскую ввели второклассника Петю Чижова. Мальчуган плакал, размазывал по щекам кровь. Ударили? Кто? Ерахов! Этот великовозрастный верзила! Срочно вызвали Ерахова. Выяснилось. Один из дружков Ерахова восьмиклассник Игорь Потапов, паренек ничем особенным непримечательный, если не считать того, что имел кулаки менее тяжелые, чем у Ерахова, подозвал Петю Чижова и приказал: «Иди к Ерахову и попроси ухналь». Чижов бежит и просит: «Дай ухналь!» Ерахов неожиданно отпускает затрещину, попадает в нос, мальчуган обливается кровью. Оказывается, «ухналь» — кличка Ерахова, при одном звуке ее он свирепеет.
То, что Ерахов поступил гадко, ударив малыша, возмутило всех нас. Но никому и в голову не пришло возмутиться поведением Игоря Потапова. Он не бил, кровь из носа не пускал, прямой вины на нем нет.
Знания, знания, знания — квадратные корни и обособленность деепричастных оборотов, походы Александра Македонского и характеристика однодомных растений, образы лишних людей в произведениях классиков и ускорение свободно падающего тела — знания, знания, знания! Учеников судим — тот хорошо учится, этот средне. Характеры отличаем — усидчив, неусидчив, собран, разбросан, со смекалкой или без оной.
Игорь Потапов как раз учится неплохо, смекалист, способен, возможно, в будущем из него выйдет толковый инженер или знающий врач. Но готов подсидеть несмышленого мальчугана, получить удовольствие от того, что тому влепят затрещину, без особого повода доставить неприятность своему другу Ерахову — не явные ли признаки мелкой и гаденькой натуры? Ударил, пустил кровь из носу — хулиганство! Мы возмутимся, мы накажем. Не дай бог, в раздевалке кто-то залезет в карман чужого пальто, стащит перчатки — воровство! Позор! Недопустимо! Пресечь в корне. А мелкая подлость, совершенная втихомолку, проходит мимо нас.
Будущий инженер Потапов, не ворующий со стола серебряные ложки, не отпускающий зуботычины, но не гнушающийся подсиживать и лицемерить!.. Хороший же подарок преподнесем мы обществу!
А Саша Коротков… Наша гордость, светлый ум! Прочитал во всеуслышание дневник, сам бесцеремонно запустил руки в чужую душу, не смущаясь предложил другим — запускайте. Никто из ребят не возмутился этим, всей компанией вслед за Сашей пришли к двери моего кабинета, с любопытством ждали развязки, должно быть, надеялись получить похвалу за бдительность. А месяца через три все они выйдут с аттестатами зрелости. Зрелые люди! Но ведь зрелость-то бывает разная.
Тося Лубкова сталкивалась с Игорем Потаповым, с Ниной Голышевой, которая слушала чтение Саши Короткова, с самим Сашей. Тому нельзя верить, другой равнодушен, третий душевно груб — невольно замыкаешься в себе, невольно чувствуешь себя одинокой. И подвертывается тетя Сима. Она необразованна, неумна — примитивная баба, но по-бабьи может пожалеть, сказать доброе слово… Доброе, душевное слово — вот ее нехитрое оружие…
Саша Коротков и Тося Лубкова… Как у магнита нельзя отрубить один полюс от другого, так невозможно перевоспитать Тосю, не трогая Сашу.
Знания, знания, знания — естественный отбор в учении Дарвина, деятельность Петра Первого, закон всемирного тяготения… Вся моя жизнь была отдана на то, чтобы доказать: ученье — свет, неученье — тьма. Верно: знания — свет, но не единственный, к чему тянется человек.
- Шестьдесят свечей - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Три мешка сорной пшеницы - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Берег - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Левый берег (сборник) - Варлам Шаламов - Советская классическая проза