Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глаза Евгения Ивановича, минуя мое лицо, перебежали из одного угла учительской в другой, спрятались под веками.
— Я знаю только одно: что ей не следует готовить себя к профессии инженера, конструктора, к тому, что связано с математикой. Никаких способностей.
Он собрал книги, кивнул мне, направился к выходу.
Я проводил его взглядом — человек со странностями. Он мягок — никто не слышал от него грубого слова — и в то же время неприступно суров. Он отзывчив на какую-нибудь мелочь — например, на безденежье молодого учителя — и ни с кем близко не сходится, не любит бывать в гостях, не охотник посещать торжественные вечера в школе. Он кажется кремневым на вид и часто теряется перед пустячным осложнением, шумно вздыхает, робко жалуется:
— Как же так, ведь Ерахов четвертую двойку получает. Не могу же я за руку к книге тащить…
И при этом маленькие глаза его виновато бегают по сторонам, жалостливо мигают.
Его личная жизнь служит темой для незлобивых пересудов.
Долгое время он жил вдовцом, совсем недавно женился на молодой. Она из дальнего починка, простая колхозница, возила молоко на сепараторный пункт. Говорят, что пережила несложную девичью беду: какой-то парень-моряк, приехав в отпуск, покрутил с ней и исчез, родился ребенок, но не прожил и недели. Как она столкнулась с домоседом Евгением Ивановичем — неизвестно. Зато всем известно, что молодая жена его преданно любит. Каждый вечер, после того как рабочий день в школе оканчивается, она встречает его на полдороге к дому. Ежели Евгений Иванович по какой-либо причине задерживается, она терпеливо ждет у школьной ограды, но ни во двор, тем более в школу не заходит. Я мельком видел ее несколько раз — простоватое девичье лицо можно бы назвать миловидным, если б оно не было неподвижным, замороженным.
Ждет и сейчас. Та одинокая женская фигура, что я заметил в окно, — она.
5
С темнотой прихватило морозцем, поднялся ветер, падавший снег стал мелким и жестким. Сбилась погода: в январе — лужи, в марте — метели, приходится надвигать глубже шапку и подымать воротник пальто.
От крыльца школы я направился дорогой, которую топчу уже не один десяток лет.
За короткий путь от школы до дому мне встречаются две старые церкви. Вечно запертые, облупившиеся, с черными провалами окон, они стоят, окоченевшие среди разгулявшейся метели, и ветер срывает с их истлевших куполов убийственно унылый ржавый скрежет.
До революции в нашем маленьком городке было пятнадцать церквей и одна гимназия. Уездный глухой городишко, изредка мимоходом упоминаемый историками, был гнездовищем купцов-толстосумов. Они торговали лесом, дегтем, кожами, хлебом и незамысловатым деликатесом — солеными рыжиками, которые прославили имя нашего городишка вплоть до Парижа. Жили эти купцы, как правило, подолгу и удушливо-скучно. Свою беспросветную скуку они не осмеливались нарушать даже разгульным пьянством, каким славились сибирские купцы. Единственно, чем разнообразилась жизнь, это обманом. Сбыть партию гнилых кож, надуть на поставке теса, облапошить мужиков при покупке скота — за неимением других подвигов такое сходило геройством.
И вот купец, доживший до восьмидесяти или до девяноста лет, почуяв наконец близость могилы, начинал оглядываться на свою жизнь и с ужасом замечал — ничего нельзя в ней вспомнить, ничего, кроме обманов. Близка смерть, а грехов много, нет времени их замолить, один выход — подсунуть господу богу взятку, и по возможности крупнее. Уходивший в могилу купец отдавал деньги на постройку храма.
Немало церквей выросло и на простой спеси. «Эвон братья Губановы в своей церкви молятся, а мы что перед ними, рылом не вышли?»
Подымались над тесовыми крышами дремучего, уездного городка колокольня за колокольней, одна луковица за другой. Нет, наши храмы не походили на те, что создавались восторженными предками как возвышенная хвала прекрасному и всемогущему богу. Памятники животного страха перед неминуемой смертью, памятники тщеславия, они выглядели безобразно: пузатые, толстостенные, приземистые, как купеческие сундуки. Потому-то среди церквей нашего города не было ни одной, которая бы охранялась государством как архитектурная ценность.
Колокольня к колокольне, луковица к луковице — узаконенная религия! А в окружающих город селах, деревнях и починках в глухой вражде с этой законной верой жила и передавалась из поколения в поколение вера незаконная, гонимая — бородатое, невежественное, по-мужицки упрямое и фанатичное старообрядчество.
После революции замолчали один за другим колокола, закрывались навечно одни двери церквей за другими, попадали кресты с поржавевших куполов. Как торф после лесного пожара, пока еще тлела религия где-то в глубине, под спудом. Не развороши — почадит и потухнет.
Разворошила война. Мужья и дети на фронте, страшно за них, каждую минуту жди, что судьба ударит похоронной. У кого искать помощи? И невольно вспомнился полузабытый бог, невольно подгибались колени перед засиженными иконами. «Спаси, господи, люди твоя!» Спаси тех, кто живет в смятении и страхе! Помоги пережить тяжкое время!
Одна из умерших церквей вновь воскресла. На ее колокольне зазвенел жидким консервным звонком уцелевший колокол. Ветхозаветный попик, вынырнувший невесть откуда, молил о ниспослании победы доблестному русскому воинству над злодеями захватчиками, собирал деньги на танковые колонны.
Война окончилась. Церковь продолжала жить, на рождество или на пасху вызванивая жестяным звоном. Война окончилась, но в нашем тыловом городе остались ее следы: в колхозах не хватало рабочих рук, поля зарастали сорняками, а тут еще неурожаи. И те, кто еще оставались в деревнях, потянулись на сторону: одни — на сплав, другие — на лесоразработки, третьи просто разбирали бревнышко по бревнышку свои избы и перевозили их в наш город. В городе застраивались окраины, вырастали на пустырях целые улицы. Эти переселенцы из соседних деревень обзаводились огородами, коровами, промышляли, кто чем мог: нужно починить крышу — только позови, надо промкомбинату выкатить лес — пожалуйста. Случайная работа, узкий мирок: стены дома, сарай, где стоит корова, да клочок огорода, засаженный картошкой; вечное опасение за завтрашний день: вдруг да не подвернется работа, не уродит картошка, заболеет корова — кому поведать свои надоедливые заботы? Опять бог, опять: «Спаси, господи, люди твоя!..»
Ветхозаветного попика в церкви сменил рыжий парень, прибывший из семинарии. На широком лице он солидно носил бородку, одевался щеголевато, говорил книжным языком.
Из рядов верующих выдвинулись свои доморощенные апостолы. Некий старик Евсей Быков собирал у себя дома собрания, где читали и толковали, как могли, евангелие, рассуждали о достоинствах старой веры. Безрассудно считать — все это пройдет мимо школы.
Ветер бьет по ногам, отворачивает полы пальто, хлещет в лицо сухим снегом. Я нащупал в кармане тетрадь Тоси Лубковой и свернул с привычной дороги, пряча лицо от ветра, зашагал в сторону от дома.
6
Я ни разу не бывал у Тоси Лубковой. Заходить к ученикам на дом, знакомиться с их бытом — обязанность классных руководителей.
Двери открыла мать Тоси. На добром увядшем лице — смятение, рука суетливо ищет незастегнутую пуговицу на кофте; не ответив на приветствие, отступила назад, обронила упавшим голосом:
— Входите.
Тося в глухом шерстяном платье, волосы гладко зачесаны назад, под глазами тени, лицо осунувшееся — повзрослевшая, не та девчонка, что вчера при встречах смущенно опускала веки.
Мать Тоси приложила к глазам скомканный платок:
— Анатолий Матвеевич, что делается — школу бросает, из дому уходит. И отца нет, в командировку уехал. При отце бы не повольничала…
— Не боюсь ни отца, ни директора! Хватит! Выросла! — Голос запальчивый и ломкий.
— Вот по-взрослому и поговорим. А для начала хочу вернуть… — Я вынул из кармана ее дневник, положил на стол.
Тосю передернуло.
— Спасибо… Уж пусть им другие пользуются, мне не нужен — шибко захватанный.
— Как разговаривать стала! Анатолий Матвеевич, послушайте, как разговаривать стала.
— Не нужен? Напрасно. Эта вещь как раз и требует продолжения.
Тося опалила меня взглядом.
— Уж не хвалить ли собираетесь?
— А почему бы и нет? Всегда похвально, когда человек думает. Пусть ошибается, пусть заблуждается, все лучше, чем сплошное бездумье.
— И все слова! Все подделка! Не верю!
— Ой, Тося, неладное говоришь…
— А ты попробуй поверить. Не отталкивай с ходу.
— Не могу!
— Чем же я заслужил такое недоверие?
— А что вы — и не только вы, а все, все! — сделали для меня, чтоб я вам верила? Что вы сделали для меня хорошего?
- Шестьдесят свечей - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Три мешка сорной пшеницы - Владимир Тендряков - Советская классическая проза
- Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Берег - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Левый берег (сборник) - Варлам Шаламов - Советская классическая проза