он, глотнув, тут же отключался и выходил из своих «шпионских» игр. Все про него всё знали.
Однако Италинский затаил на Ореста злобу. Орест должен был слушаться «беспрекословно», но не на того напали… Он переходил из залы в залу. Яркий свет современных ламп ему мешал. В Италии он полюбил полутьму, прозрачный ночной воздух, лунность. И на его картинах возникала странная, таинственная, ночная атмосфера в лунных отблесках, что нравилось далеко не всем из его прежних почитателей.
В одной из зал рыжий и долговязый английский дипломат в окружении итальянских гостей, несколько подвывая, читал по-английски поэму Байрона «Паризина», опубликованную сравнительно недавно. Английского Орест не знал. Но одно выражение странно застряло в голове и он спросил случайно встреченного в зале русского дипломата, что значит fatal charms? Ну да! Так он и предполагал – «роковое очарование». Это касалось Паризины Малатесты. Сюжет поэмы Кипренский знал. Обладательница рокового очарования Паризина изменила мужу, знатному правителю, который в ярости велел казнить ее и любовника.
Для современных итальянцев в этой связи не было ничего особенного. Проходя по залам, Орест то и дело подмечал мрачные страстные взгляды, бросаемые молодыми итальянцами на своих дам. Это были замужние, вполне благополучные матроны. И у всех у них были возлюбленные!
Вот и Орест поддался этому роковому очарованию, этой неге, разлитой в итальянских ночах. Его околдовала магия черных очей. Он завел-таки себе возлюбленную, которая позировала ему для «Цыганки с веткой мирта в руке».
Изображена полубоком. Лукавые, страстные, призывные и ускользающие глаза, рот приоткрыт в улыбке, черные волосы почти сливаются с мраком итальянской ночи. Сама чувственность водила его рукой…
Да, но… Вечное «но». Этого ему, конечно, было мало. В душе жила мечта о вечной прекрасной любви. О девушке-ангеле. И он нашел свой идеал – малышку-итальянку, которая, как он видел глазом живописца, разовьется в замечательную красавицу. Но совсем другого рода.
Кто-то из русских передал ему во Флоренции переписанные от руки стихи бедного Кости Батюшкова, может быть, последние, что он написал в здравом уме. Свободное переложение октав Ариосто из «Неистового Роланда»:
Девица юная подобна розе нежной,Взлелеянной весной под сению надежной:Ни стадо алчное, ни взоры пастуховНе знают тайного сокровища лугов,Но ветер сладостный, но рощи благовонны,Земля и небеса прекрасной благосклонны.
И снова, как и в своей «Вакханке», Костя попал в самую сердцевину души Ореста. «Тайное сокровище лугов»… Недаром он изобразил свою Мариуччу с луговыми цветами, теми, которые он видел мальчишкой на лугах мызы Нежинской. Простая дикая гвоздика и неприхотливый мак…
Но к Мариучче мы еще вернемся. А пока о катастрофах, настигших художника в 1820 году, времени, когда он уже встретил и Цыганку – возлюбленную, и «сокровище лугов» – Мариуччу.
Глава 11. Страшные тайны. Слепое повиновение
Исследователи до сих пор спорят о том, что приключилось с Кипренским в Италии в 1820 году. Ведь на него написали доносы, «чуху», как он их назвал, сразу два важных чиновника («На меня – поверите ли? Не токмо Итальянской, но и Убри Убривич из Неаполя чуху написал»)[117].
Италинский – чрезвычайный посланник в Риме (Министр, как его называли художники-пенсионеры) написал о нем в двух письмах Алексею Оленину. Последнее из писем до нас не дошло. Оленин передал письма Лонгинову, секретарю Елизаветы Алексеевны, который, конечно, ознакомил с ними императрицу. А Убри – посол в Неаполе (его имя Кипренский иронически обыграл, выпятив зловеще звучащее для русского уха нечто вроде «убери!») – написал о нем графу Нессельроде, министру внутренних дел. И это письмо осталось нам неизвестным. Что же стало причиной столь резко проявленного неудовольствия и желания поскорее избавиться от Кипренского?
Это до сих пор не ясно.
Пенсион Кипренского по его просьбе несколько раз продлевался. Но весной 1820 года секретарь Елизаветы Алексеевны Лонгинов «дружески просил и советовал» не опоздать с выездом из Рима. Его ждали в России к весне 1821 года. И ехать он должен был через Францию и Германию. Кипренский же попал в Петербург только в 1823 году! И уехал он сначала во Флоренцию, а только потом во Францию.
Любопытно, что пенсион ему продолжали выплачивать до осени 1822 года. Значит, художнику как-то удалось договориться с отходчивой и мягкой императрицей. И не эти ли его «долгие проводы» были причиной неудовольствия начальства?
Хотя, как мне кажется, все это вместе – и то, что он ослушался осторожного приказа Лонгинова («просим и советуем»), и то, что он вызвал раздражение Италинского и Убри, – звенья одной цепи! Российские чиновники не прощали свободного поведения. А он отбился от рук, стал чересчур своеволен, не пожелал слушаться «беспрекословно». К тому же он работал в собственном творческом темпе, который и прежде был не быстрым. А в Италии еще замедлился.
Италинский, судя по всему, обвинял его в «гордости» и «лени».
Мотив «гордости» Кипренского звучит уже в словах вельможи Федора Опочинина, посетившего весной 1820 года Неаполь и сказавшего в разговоре с Батюшковым (вероятно, со слов Италинского), что русские пенсионеры в Риме «ведут жизнь самую недеятельную», а персонально о Кипренском, что он «горд». Сильвестр Щедрин, деливший в Неаполе квартиру с Батюшковым, спешно сообщает об этих высказываниях Гальбергу в Рим[118].
Из первого известного нам письма Италинского к Оленину можно понять, что он пытается предъявить претензии к качеству работ Кипренского: его «более длительное пребывание в Риме и значительно больший пенсион… дают, казалось бы, основания видеть значительно более совершенными произведения, вышедшие из-под его кисти»[119]. Министр явно сердится. «Совершенство» произведений – вовсе не его компетенция. Возможно, его раздражает, что Кипренский пишет то, что хочет, – возлюбленную-цыганку, подобранную на улице девчонку, а не знатных и чиновных особ. В письме он намекает на еще какие-то причины, из-за которых следует сократить пребывание Кипренского в Риме.
В начале августа 1820 года Италинский снова писал Оленину. Письмо это неизвестно. Но Сильвестр Щедрин в письме к Гальбергу в Рим частично его касается.
Слухами земля полнится! Щедрин, находясь в «провинциальном» Неаполе, откуда-то знает, что это письмо, как и прежнее, Оленин читал государю и что в нем были похвалы всем пенсионерам, кроме Кипренского, о котором Италинский «этих похвал не может сказать»[120].
То есть выясняется, что упреки Италинского касаются исключительно Кипренского и что фраза Опочинина о «недеятельной жизни» пенсионеров, видимо, тоже метит конкретно в него. Лонгинов, получив от Оленина первое письмо Италинского по поводу Кипренского, намеревается требовать объяснений от самого художника и написать ему в Париж (куда Кипренский вопреки его вежливому приказу еще и не думал ехать!). Царский чиновник, как ему и полагается, считает, что Италинский имеет право на «слепое повиновение» Кипренского[121].
Но Кипренский-то думает о себе иначе. Этот «царский сын» и в самом деле