я писала, их послали тяжелым морским путем через Штетин (через который уже в следующем веке будут высланы на «философском корабле» из советской России в Европу русские философы и литераторы).
Гальберг жаловался Оресту на неудобства путешествия и на морскую болезнь, заставившую его лежать в каюте «не шевелясь»[95].
Недавно опубликована любопытная расписка шкипера из города Штетина, который обязался везти российских пенсионеров морским путем, кормить со своего стола дважды в день, поить чаем и кофе и предоставить собственную свою каюту[96].
Едва ли эта поездка была комфортабельной и дала пищу для размышлений.
Другое дело – путешествие Ореста, о котором он почти через год напишет очень живое письмо Алексею Оленину, а тот в сокращенном виде опубликует его в «Сыне Отечества» под названием «Письмо из Рима».
Об этом письме Кипренского через шесть (!) лет вспомнит Александр Пушкин, пребывающий в южной ссылке (в Одессе), в письме к Александру Тургеневу[97]. Пушкину Италия так и не улыбнулась, хотя он о ней мечтал.
В 1843 году сухопутным путем в Европу поедет еще один пенсионер академии, Александр Рамазанов, скульптор и критик, будущий Вазари русских художников, ученик Карла Брюллова. Он поедет на дилижансе Петербург – Рига, который только-только вошел в постоянный обиход. И ему тоже повезло с попутчиком. Его спутником по дилижансу станет сам Оноре де Бальзак, возвращавшийся из Петербурга в Париж. Рамазанов оставил о нем прекрасные воспоминания. Оказывается, тот не только неумеренно пил кофе (что мы давно о нем прочли), но и любил проветренные комнаты в отелях, хорошее вино и качественную еду, не терпел курения в дилижансе, то есть по современным меркам был человеком «экологического сознания».
Но и скромный Дюваль для Ореста был находкой. Орест увидел человека европейской культуры, вполне светского, но простого и доброжелательного. Для Ореста это было первое прикосновение к Европе, где с ним произойдет какое-то удивительное перерождение. Он с новой силой ощутит свою «звездность», свой талант, свободу, которой так не хватало в России, и еще свою чувственность, свою телесность, которой Европа придавала облагороженные формы. Орест писал: «…мне с г-м Дювалем было весьма приятно сие путешествие, ибо во многом мы были согласных мнений, при том же он не в первый раз делает свой вояж…»[98]
Даже с коляски Дюваль, в отличие от Кипренского, упал очень ловко. Кипренский же повредил глаз[99].
Через несколько лет, разминувшись с Дювалем в Риме, он напишет Гальбергу: «Если бы мне было время, нарочно бы воротился в Рим, чтобы с ним увидеться»[100]. Гальбергу он рекомендует Дюваля как одного из «лучших Знатоков в художестве в Европе»[101].
Впечатления от путешествия и затем от пребывания в Риме были столь сильны, что художник словно впал в ступор. Письмо из Рима он напишет почти через год, но память сохранит все детали путешествия. Трогательно упоминание об увиденной в горах Швейцарии белой березе, которой он очень обрадовался[102].
Интересно, что Рамазанов, описывая кратковременное путешествие актера Каратыгина по Риму, пишет, как в конце путешествия русские пенсионеры-художники повели его в мастерскую Александра Иванова – смотреть еще никому не ведомый шедевр. То есть «Явление Мессии» стало одним из чудес Рима. У Кипренского «свое» и «чужое» тоже сложным образом переплеталось, что проявилось уже в его письме к Оленину с «вкраплениями» воспоминаний о Петербурге.
В Женеве, уже после его отъезда в Рим, его вместе с прославленным итальянским скульптором Антонио Кановой и французским историческим живописцем Франсуа Жераром приняли в почетные члены Общества любителей искусств, о чем Кипренский сообщает все в том же письме Оленину[103]. Валерий Турчин считает это сообщение очередной мистификацией художника[104]. Но недавно найденные документы подтверждают, что Кипренский вовсе не хвастался[105]. В Женеве и впрямь высоко оценили его талант. И он не мог этого не почувствовать.
Теперь психологически легче было отправляться в Рим.
Глава 10. Италия. Противоборство «мужского» и «женского»
Интересно, что Карла Брюллова после долгого обучения в Академии художеств и северного петербургского холода поразили в Италии молодые итальянки и яркое солнечное итальянское лето. Он пишет восхитительных итальянских девушек «из народа» летним днем («Итальянское утро», 1823; «Итальянский полдень», 1827).
Судя по всему, этот чувственный дневной и летний «женский мир» поразил его до глубины души. Оттого так живо, с таким упоением написаны эти молодые итальянки, сами напоминающие сочные виноградные гроздья.
Да и прочих российских художников-пенсионеров увлекал, как правило, мир дневной, яркий и солнечный, мир праздника и карнавала, который в Италии так любят и который для «суровых славян» был в новинку.
В новинку была и раскованность простых итальянцев, часто безработных, нищих-лаццарони, готовых плясать и веселиться без устали.
Языческая стихия итальянского праздника, в особенности осеннего, со сбором урожая, увлекла даже сурового и нелюдимого «отшельника» – Александра Иванова, который откликнулся на нее смешной акварелью «Итальянский праздник в Риме. Приглашение к танцу» (1843). В акварели посреди всеобщего веселья красотка-итальянка приглашает потанцевать нелепого долговязого иностранца, которого тащат к ней силой, а он смешно упирается.
Не самого ли себя изобразил Александр Андреевич в этой забавной сценке? Российским пенсионерам с их почти монастырским стилем жизни в Академии художеств приходилось учиться веселью.
Художник Сильвестр Щедрин, высокого роста и красивой славянской внешности, к несчастью, рано умерший, запомнится итальянцам в роли «мачо», «русского медведя», а не танцора! В Сицилии его долго будут помнить рыбаки и лодочники, хозяева остерий и простые итальянские женщины.
Но особенно пришелся по душе этот буйный и чувственный, дневной и солнечный «женский мир» скульптору Николаю Рамазанову, академическому пенсионеру 40-х годов. Его и выдворят с полицейским из Италии через три года за чрезмерное веселье (выкинул во время праздника из окна остерии приставшего к нему аббата). Восточная (татарская) кровь его предков, вероятно, нашла в этой постоянной готовности к веселью что-то общее своей стихийной «жажде воли». Он полностью утонул в стихии карнавала, как, впрочем, и некоторые другие пенсионеры, к примеру, Василий Сазонов, бывший крепостной, попавший в Италию, как мы помним, на средства графа Румянцева.
Кипренский с юмором писал о Сазонове в письме к Гальбергу в феврале 1822 года из Флоренции, что тот «объиталианился совсем в Рыме». Сазонов участвовал в пении, плясках, пантомиме и танцах на балу у князя Боргезе во Флоренции, где сам Орест «не танцовал»[106].
А вот через десять лет рамазановское описание участия русских художников-пенсионеров в «праздничном действе»:
«В фестинах, т. е. в маскарадах, я любовался открытыми нецеремониальными плясками низшего класса, который весь в масках, да и вообще без масок мало, потому интриг и шалостей пропасть; я сам пустился интриговать и некоторых занял как нельзя больше; французский язык мешал с итальянским, добавлял