и мысли обвинить в чем-то отца, меньше всего у Фрэнни. Фрэнни, конечно, во всем будет винить Фрэнка, я в те дни рассуждал так же. Отец вряд ли станет винить себя в случившемся, по крайней мере если и будет, то недолго, а мать — несколько дольше — будет, невесть почему, во всем винить себя.
Когда мы дрались, отец обычно кричал нам:
— Вы что, не знаете, как это расстраивает меня и мать? Представьте себе, что вы будете постоянно драться, как вы с этим будете жить? Разве мы с мамой деремся? Деремся? Вам бы понравилось, если бы мы дрались?
Нам бы, конечно, не понравилось; и они не дрались и вообще не ссорились, как правило. Был только старый камень преткновения — отцовская манера жить-будущим-а-не-наслаждаться-настоящим, по поводу которой тренер Боб высказывался более резко, чем мать, но мы знали, что она думает то же самое (и что отец ничего с этим поделать не может).
Мы, дети, большого значения этому не придавали. Я повернул Лилли на бок, чтобы спокойно вытянуться на спине, а мои уши не закрывала бы подушка, так что я мог слышать, как Айова Боб успокаивает наверху Фрэнка.
— Спокойней, парень, — говорил Боб, — обопрись на меня. Весь секрет — в дыхании. — Фрэнк пробурчал что-то в ответ, и тренер Боб сказал: — Но нельзя же схватить девчонку за титьку и думать, что не получишь в ответ по яйцам, правда?
Но Фрэнк продолжал бормотать о том, как ужасно к нему относится Фрэнни, как она никогда не оставляет его в покое, как настраивает против него других детей, как он старается обойти ее, а она все время оказывается у него на дороге.
— Что бы плохое со мной ни случилось, всегда она замешана! — плакал он. — Ты не знаешь! — хныкал он. — Ты не знаешь, как она меня все время дразнит.
Думаю, я-то знал, и Фрэнк был прав; его недолюбливали, в этом-то и заключалась главная проблема. Фрэнни и впрямь обращалась с ним ужасно, хотя сама по себе ужасной вовсе не была; а Фрэнк ни с кем из нас не обращался по-настоящему ужасно, разве что сам по себе был в чем-то ужасен. Я услышал, как в холле засопел Эгг, и задумался о том, как будет выкручиваться тренер Боб, если Эгг сейчас проснется и начнет плакать и требовать мать. А Боб был по горло занят в ванной Фрэнком.
— Ну, давай, — говорил Боб. — Дай мне посмотреть, как ты это сделаешь.
Фрэнк всхлипывал.
— Ну вот! — воскликнул Айова Боб. — Видишь? Никакой крови, только моча. Все хорошо, парень.
— Ты не знаешь, — продолжал ныть Фрэнк. — Ты не знаешь.
Я пошел посмотреть, чего там хочет Эгг; ему было три года, и я подумал, что он потребует чего-нибудь невозможного, но когда я зашел в его комнату, то, к моему удивлению, обнаружил его в веселом расположении духа. Он явно удивился, увидев меня, и, когда я положил обратно в его кроватку мягкие игрушки, разбросанные по всей комнате, он начал каждой из них представлять меня: потрепанной белке, на которую его не единожды тошнило, потертому одноухому слону, оранжевому гиппопотаму. Когда я собрался уходить, он очень расстроился, поэтому я взял его к себе в комнату и положил на кровать рядом с Лилли. Затем я отнес Лилли обратно к себе, хотя для меня нести ее было далековато, и по дороге она проснулась и стала капризничать, пока я не положил ее в ее собственную постель.
— Никогда не даешь мне остаться у тебя в комнате, — сказала она и тут же снова заснула.
Я вернулся в свою комнату и лег на кровать вместе с Эггом — у того сна не было ни в одном глазу, и он лепетал всякую ерунду. Впрочем, он был доволен, a я расслышал, как внизу разговаривает тренер Боб; сначала я думал, что он разговаривает с Фрэнком, но потом понял, что это он беседует с нашим старым псом Грустецом. Фрэнк, должно быть, пошел спать или, по крайней мере, ушел дуться.
— От тебя воняет хуже, чем от Эрла, — говорил Айова Боб псу.
И действительно, от Грустеца ужасно пахло; он не только постоянно портил воздух, но и запах у него был такой, что можно было по неосторожности задохнуться, и старый черный лабрадор казался мне омерзительней, чем смутные воспоминания о запахе Эрла.
— Ну что нам с тобой делать? — бормотал Боб псу, который обожал лежать под обеденным столом и пердеть весь обед.
Айова Боб открыл внизу окна.
— Иди-ка сюда, мальчик мой, — позвал он Грустеца. — Господи… — пробормотал он.
Я услышал, как открылась входная дверь, — очевидно, тренер Боб выпустил пса на улицу.
Я лежал на кровати и не спал, Эгг ползал по мне, а я ждал, когда вернется Фрэнни; я знал, что, если я к тому времени не засну, она обязательно придет ко мне и покажет свои швы. Когда Эгг в конце концов уснул, я отнес его в спальню к его игрушкам.
Грустец был еще на улице, когда мать и отец привезли обратно Фрэнни; если бы не собачий лай, я бы и не заметил их приезда.
— Ну что, выглядит просто замечательно, — говорил тренер Боб, очевидно одобряя то, как поработали с губой Фрэнни. — Через некоторое время и шрама никакого не останется.
— Пять штук, — невнятно сказала Фрэнни, как будто ей вшили в рот добавочный язык.
— Пять! — воскликнул Айова Боб. — Ужасно!
— Этот пес опять здесь напердел, — сказал отец; судя по голосу, он был раздражен и устал, как будто они разговаривали, разговаривали, разговаривали все это время с самого момента, как уехали в медпункт.
— Он такой миленький, — сказала Фрэнни, и я услышал, как сильный хвост Грустеца застучал о стул или буфет: тук, тук, тук.
Только Фрэнни могла часами лежать рядом с Грустецом и не обращать внимания на его зловоние. Да, конечно, Фрэнни казалась менее чувствительна к запахам, чем кто-либо из нас. Она никогда не отказывалась поменять пеленки Эггу или даже Лилли, когда мы все были намного младше. И когда у Грустеца под старость случались ночные неприятности, Фрэнни никогда не смотрела на собачье дерьмо как на что-то отвратительное; у нее было странное любопытство к подобным вещам. Она могла дольше всех нас обходиться без мытья.
Я слышал, как все взрослые поцеловали Фрэнни, пожелав ей спокойной ночи, и подумал: вот такими и должны быть семьи — поссорились, а через минуту помирились и простили друг друга. Фрэнни, как я и думал, пришла ко мне в комнату