уже садится.
В мгновение ока он забрался на платформу.
– Завтра встанут целых два солнца, – заметил Бартоломео. – Феб и другое, сами знаете какое!
Чувствительный удар ногой заставил его умолкнуть.
– Довольно предсказаний, подхалим! А то удачу спугнешь. Фортуна не любит, когда ее обгоняют… Скинь-ка мне лучше эту балку, бесстыдник!
Полетели брусья и перекладины, нагромождаясь как попало на усеянной шпателями, скребками, резцами земле.
Наконец, чистая и обнаженная, показалась статуя. Она представляла молодую женщину, очень красивую и очень печальную. Она была сама гармония, и все в наклоне небольшой головки, в позе удлиненного тела указывало на благороднейшее смирение и необузданную гордыню.
Теперь в мастерской стало тихо, как в храме, где только что явилось божество. Никто из присутствующих не в силах был оторвать от статуи восхищенного взора.
– С ней не сравнится ничто на свете! – воскликнул Фелипе.
Чезаре, преисполненный радости и тщеславия, сокрушенно заметил:
– Вот еще! Это ведь всего лишь кусок гипса.
– Да какая разница! – бросил дрожавший от сладострастного волнения Горо. – Она просто чудесна, и вас, мэтр, ждет полный триумф! Святая Мадонна, да во всей Италии вряд ли кто способен создать обнаженное тело с такой мощью и нежностью, ей-богу!
Грудь скульптора непомерно раздулась. Могло показаться, что он собирается отпраздновать свой гений и свою победу какой-нибудь сверхчеловеческой фанфарой… Но, тяжело вздохнув, он заявил без особой убежденности:
– Нужно еще много чего доработать. Анатомия – в ней весь секрет!
– Считайте, что теперь вы богаты, – промолвил малыш Арривабене, почти еще ребенок.
Ему вторил Фелипе Вестри:
– Завтра вы побьете даже мертвых, и прежде всего – покойного Миланелло, головы у которого всегда выходили слишком тяжелыми, а модели – слишком гладкими! Не так ли, Горо?
– Черт побери! Да «Андромеда» Чезаре Бордоне прекраснее «Меркурия» Миланелло, прекраснее «Персея» Челлини, прекраснее…
– К чему столько сравнений, дурень! – сердито остановил его Чезаре. – Она прекрасна – этого довольно! Прекрасна, и всё тут.
– Нет-нет, мэтр, – поправил его Фелипе, – вовсе не всё, по крайней мере – не в нынешних обстоятельствах. Вы должны гордиться тем, что сделали «Андромеду», превосходящую бронзовые статуи Бенвенуто Челлини. Герцог Альфонсо давно уже завидует Медичи, у которых есть «Персей». Можете не сомневаться: если в качестве темы конкурса он выбрал «Андромеду» – Андромеду, супругу и, так сказать, пандан Персея, – то, по всей видимости, лишь для того, чтобы поддразнить соседей! Так что горе тому ваятелю, который превзойдет соперников, не перещеголяв при этом флорентийца!.. Но не волнуйтесь: по слухам, при торжественном открытии «Персея» на занавесе были вышиты двадцать сонетов. Завтра вечером на этом вот пьедестале вы прочтете вдвое больше!
– Как же приятно, мэтр, видеть вас улыбающимся, – сказал Горо. – Я уж думал, вы совсем разучились.
Малыш Арривабене подскочил к учителю с поднятыми руками, в одну секунду покраснев, а затем побледнев.
– Позвольте мне вас обнять, если можно, – проговорил он прерывистым голосом.
И когда растроганный Чезаре наклонился к нему и сжал в объятиях, паренек шепнул ему на ухо:
– Быть может, когда вы станете богатым и знаменитым, монна Кьярина вернется…
Чезаре Бордоне резко распрямился, и на щеках Арривабене отпечатались две пощечины.
– Я же запретил… Запретил говорить об этом! Здесь все должны меня слушаться, понял? Змееныш! Негодный мальчишка! Иуда! Поганец!
Но малыш проглотил слезы и взирал на статую с такой любовью, что Чезаре Бордоне в глубине души тут же его простил.
– Ну ладно, будет! – весело произнес он. – Ступайте, дети мои. Последний день не прошел даром. Вот только смотрите не болтайте! И помните: до самой последней минуты нельзя никому открывать что бы то ни было, иначе вмиг отсюда вылетите… Завтра, мои милые, чтобы в пятом часу все были здесь – будем разбирать стенку барака… Арривабене, подойди, сынок, дай я тебя обниму.
– А что, если мы проведем ночь здесь, приглядывая за статуей? – предложил Фелипе. – А то вдруг еще явится какой-нибудь завистник с молотком…
– Иди-ка ты лучше выпей, мой мальчик, – последовал ответ. – Мы, комаччинцы, ничего не боимся. Ступай выпей с товарищами. Вот тебе два пистоля; больше у меня нет. Но завтра…
– Завтра ваше имя прогремит на всю Феррару!
– Да-да. До завтра, Горо!
– Мы так вами гордимся, Чезаре Бордоне!
– До завтра, Бартоломео.
Фелипе Вестри повернулся в дверях и, потрясая своим фетровым током с ярко-красным пером, воскликнул:
– Слава Комаккьо!
Воодушевленные открытием, остановились и другие подмастерья и приветствовали Чезаре тем же восторженным воплем:
– Слава Комаккьо!
Комаккьо!..
Оставшись наедине с гипсовой великаншей, Чезаре слушал, как звуки здравицы прокатываются в его сознании, которое наполнилось воспоминаниями и надеждой, рисуя пейзаж его судьбы.
Он снова видел свое убогое и грязное детство на берегу адриатических лагун, среди рыбацкой детворы, все горести и остервенения своей жизни…
И вот его, сына комаччинского погонщика мулов, сына самого жалкого гражданина самого жалкого поселения, будут называть Комаккьо – по имени его родного города, как Перуджино, как Винчи!
Ох! Фелипе прокричал это в будущее! Мир будет повторять это до скончания веков!.. И потом, что может быть более резонным? Комаккьо! Как легко произносятся эти слоги!
И все это он – Чезаре Бордоне, который мог бы благодаря синьоре Андромеде прославить безвестный морской город, – всего-то и нужно, что несколько мешков искусно замешанной извести!
Чезаре Бордоне почувствовал, что растет соразмерно своей судьбе. Жалкий домишко уже исчезал перед его глазами.
Он был знатным синьором, жившим на средства государственной казны, во дворце – быть может, в том самом дворце Бельфиоре, в котором герцог приютил Челлини.
Но тут резкий запах ударил ему в нос, заставив повернуть голову.
Худой старик бесшумным видением проник в его лачугу, столь незаметно, что скульптор несколько секунд так и стоял, вскинув брови, прежде чем изумленно воскликнул:
– Клянусь двурогим дьяволом, да это же сир Джакопо Тюбаль!..
Вновь прибывший молча разглядывал монументальную статую, которая словно оживала в вечернем свете. Увесистый нос, борода Моисея – то был еврей. Он щурился за очками в роговой оправе с голубоватыми стеклами, толстыми и круглыми, словно лупы, которые окрашивали в фиолетовый цвет и деформировали его налитые кровью глаза. Фламандская шляпа была низко надвинута, а от его одежды за десять шагов несло шерстным по́том.
Он поклонился, изобразив что-то вроде реверанса, словно старуха.
– Что тебя принесло? – грубо спросил Чезаре.
– Вежливость, всего лишь вежливость, славный мессир! – Он поплевывал, ухмылялся, всем видом выражал предупредительность. – Да… Кхе-кхе! Гм… Я пришел напомнить вам (великие художники столь забывчивы!), что завтра вечером вы должны мне вернуть девятьсот дукатов, остаток по вашему небольшому займу за год 1576-й, от которого я получил пока лишь четвертую