и изливаясь в восхитительных криках. То была весна, воспевавшая любовь. Мужчины слетались на инфернальную песню, словно птички, загипнотизированные взглядом змеи.
Некоторые женщины пытались удержать своих благоверных, другие же и сами устремлялись на голос. Руки слушавших напрягались, глаза становились безумными, ноги сами по себе приходили в движение. Шумная орава доведенных до исступления автоматов толпилась у дверей «Виллы Чаек» и под открытым окном певицы.
Борелли бросился в это скопище в неистовом порыве, работая руками и ногами, продвигаясь в глубинах этой живой волны за счет ударов головой и разворотов плеч, жестов пловца и гибкости амфибии. Восторженная толпа позволяла ему буйствовать.
Стоя с открытыми ртами и раздувшимися ноздрями, люди слушали, втягивая в себя этот голос, дыша им, повинуясь его деспотическим нотам, казалось приказывавшим: «Ближе! Еще ближе! Вперед!»
Как и все прочие, я чувствовал себя порабощенным, затянутым в сети этого монотонного и протяжного пения и, сам того не желая, завороженный и оцепенелый, прорывался в эту человеческую кучу, чтобы любой ценой приблизиться к источнику сладострастных звуков… Они доносились со дна бездны, в которую летят все влюбленные.
Чары действовали до момента вмешательства толстощекого импресарио. Конец пению положил отвратительный реприманд…
Теперь, сокрушенные тишиной, казавшейся абсолютной, мы смотрели друг на друга глазами людей, только что очнувшихся от некоего восхитительного и постыдного безумия. Каждый продолжил свой прерванный путь, но уже с пустой головой и истерзанными нервами, преисполненный удивления и смущения. Те, кому удалось протиснуться к двери комнаты, удалялись с зардевшимися лицами. Некоторые плакали. Жизнь вернулась в обычное русло. И производимый ею шум вызывал зубовный скрежет.
* * *
Этот скандальный инцидент имел для моего друга Генсбура самые благоприятные последствия. Госпожа Борелли снова, как и накануне, исполнила арию птички в присутствии сливок местного бомонда, заполонившего ярусы и проходы; и музыка Вагнера в ее устах стала колдовством столь властным, чтобы загнать за кулисы легион поклонников.
Мне нашлось местечко в партере.
Подняв глаза, я заметил неподалеку от себя, в одной из лож, пожилого господина, чья длинная седая борода заставила меня вздрогнуть. Бинокль явил мне образ, который обычно я вижу в зеркалах, с той лишь разницей, что из нас двоих именно я был отражением, бесцветной и слабой копией этого величественного старца – именно я, тогда как он являлся оригиналом. С загорелым лицом морского волка, римским носом, двумя бирюзового цвета огоньками под кустистыми бровями, лбом, перечеркнутым красноватой полосой, какие остаются от ношения жестких шлемов, он казался почтенным адмиралом какой-нибудь давно канувшей в Лету эскадры, старым прославленным кондотьером, дожем Венеции, этой властительницы морей, – бессмертным или воскресшим. Широкая грудь его была туго обтянута фраком. Множество дам украдкой поглядывали на этого величественного патриарха-воителя. Перешептываясь между собой, зрители приписывали ему разные королевские имена.
Сомнений не оставалось: это и был враг сеньора Борелли – быть может, даже его предок и предок певицы, так как, следовало признать, всем трем лицам были присущи одни и те же уже отмечавшиеся мною фамильные черты.
Когда птичка запела, лицо старика приобрело выражение трагического благородства; морщинистую правую щеку исказила судорога, словно он что-то оплакивал…
Возгласы «браво!» и крики одобрения. Вызовы на «бис».
Всеобщая суматоха.
Я решил взглянуть на старика еще раз. Он исчез.
Должен ли я был предупредить об этом заинтересованное лицо? Я колебался до конца последнего акта, выбирая между спутником дивы и стариком, и в итоге понял, что мои симпатии – на стороне последнего. Противник Борелли мог быть только другом угнетенной, моим союзником; стало быть, именно ее, а не итальянца мне и следовало предупредить, и как можно скорее.
В надежде на то, что толстощекий импресарио снова занимается на пляже теми темными делишками, которые я помешал ему провернуть прошлой ночью и которые, судя по всему, и не позволяют ему покинуть побережье, я отправился на «Виллу Чаек».
Задремавший консьерж пролепетал, что ни господин, ни госпожа Борелли еще не возвращались из театра, что он в этом ручается, что, вообще-то, они никогда не приходят раньше трех-четырех часов утра, что он мне уже говорил об этом только что и что он не понимает, зачем мне понадобилось будить его дважды за ночь, чтобы спросить об одном и том же.
Мое сердце колотилось как бешеное. На душе было неспокойно.
Пасмурная ночь была не такой благоприятной для наблюдения, как предыдущая, и луне еще только предстояло появиться. Море, античное море, латинское море, убаюкивая свою вечную бессонницу, рассказывало во мраке свои языческие легенды и поэму своей мифологии. То здесь, то там белела пена. Тучи чуть разошлись, и при свете луны я увидел резвящегося в море дельфина, лишь на какие-то мгновения возникающего над водой в перламутровых переливах.
Но вот раздался громогласный призыв рога… рога, играющего фанфару Зигфрида.
Я остановился.
Чуть ниже моего поста, будто на некоем пьедестале, стояла статуя: Борелли, трубящий в рог столь маленький, что его даже не было видно… Борелли, один-одинешенек… Борелли, достойный резца ваятеля.
«А! – подумал я вдруг. – Боже! Какой же я глупец! Теперь все понятно. Он вовсе не похож на реального человека! Он похож на тритонов, с его-то толстыми щеками! На тритонов, столь любимых художниками и скульпторами! На тех двух декоративных тритонов, которых я видел когда-то на водонапорной башне марсельского дворца Лоншан! Забавно, право же! Вот почему мне казалось, что я мог встречать его разве что в стране сновидений!»
Протрубив фанфару, Борелли кого-то позвал. Но он по-прежнему был один. Я видел его со спины. Он стоял в своем широком плаще между морем и мною, на скале. Его призывы повторялись вновь и вновь, торопливые и настойчивые; казалось, он бранит само море. Но он действительно кого-то звал. Но кого?.. Кругом – лишь тьма. И ни единой живой души.
Он нагнулся, сбежал со скалы. Исчез из виду… Ха! Да нет же. Возник на берегу, у самой воды.
И рог зазвучал вновь, однако это была уже не тема Зигфрида, но протяжные завывания, напоминавшие сигнал «на драку» в псовой охоте. Затем снова послышалась резкая тирада, которую он прокричал в полном одиночестве и которая была обращена к темному Средиземному морю, к той водной пустыне, в которой резвился один лишь дельфин. Потом опять зазвучал рог – кричащий, настойчивый, ревущий…
И ничего более.
Лишь луна, затянутая облаками.
И Борелли, волочащий что-то к берегу моря. Что-то сопротивляющееся. Словно рыбак, вытягивающий свою сеть, – по крайней мере судя по его движениям (различить что-либо конкретное не представлялось возможным). Ах! Ноша выскользнула у него из рук или же оборвалась, словно рыба;