и он спокойно поднес бинокль к глазам. Нет, Витьки еще не было видно. Никого не было видно, только одиноко возвышалась над всем колокольня старой церкви.
Потом томительное и напряженное ожидание нарушил треск моторов, и по шоссе промчалось несколько мотоциклов с колясками, в которых сидели немцы.
Ему сразу стало жарко, и, прежде чем он увидел фигуру часового, появившегося на колокольне, и прежде чем услышал мощный гул приближающейся танковой колонны, он уже понял, что случилось страшное.
Когда на околицу деревни вышел Витька, то одновременно из-за поворота шоссе выполз головной немецкий танк, затем второй, третий, четвертый… Танки скрежетали и лязгали гусеницами, скрипели лебедками, на которых тащились пушки, и было что-то неотвратимо угрожающее в их железном лязге.
Он следил за Витькой в бинокль до тех пор, пока танки не поползли между ними.
Немцы сидели на танках, шли рядом с ними. Иногда они что-то кричали друг другу, потом один из них дал очередь из автомата, и все засмеялись. А он ловил Витьку в просветы между танками, и его фигурка скрещивалась с фигурами немцев.
А выше, над всем этим, на церковной колокольне стоял немецкий солдат с автоматом.
Потом танковая колонна скрылась в деревне, и он снова увидел Витьку. Тот гнал впереди себя корову и, озираясь, шел к лесу. Нельзя было этого делать: Витька привлек внимание дозорного на колокольне.
А он сидел в укрытии и не мог защитить сына от надвигающейся смертельной опасности. Как он тогда не умер от напряжения и потом не умер от горя? От злости и ненависти, видно, к ним, к врагам, и от странной привычки, что жизнь его не принадлежала ему.
Витька гнал корову впереди себя для отвода глаз. А может быть — эта мысль пришла ему впервые и поразила своей простотой, — он думал тогда о голодных ребятишках из их отряда и решил пригнать корову, чтобы напоить свежим молоком. Ведь он был такой.
Он взял у кого-то винтовку, чтобы убрать часового с колокольни, надо было выиграть какие-нибудь две-три минуты. Прицелился и понял, что это бессмысленно, — не достать немца с такого расстояния.
Никто, никто во всем мире не мог тогда помочь ему и остановить жестокость и неотвратимость войны хотя бы на две-три минуты.
Дальше Сергей Алексеевич не мог вспоминать, это была та последняя черта, которую он еще ни разу сознательно не переступал.
Сергей Алексеевич подошел к окну, открыл его и почувствовал легкое дуновение морского ветерка. Усилием воли он заставил себя подумать о другом.
Он вспомнил Лусию. Это было перед их поездкой на границу. Он ждал ее около парикмахерской. И вдруг она вышла в светлом костюме, подстриженная под горшок, как стриглись русские мужики в старину. Он даже испугался, так она была ему дорога.
«Теперь я готова к путешествию», — сказала Лусия.
И снова в глазницы бинокля он видел Витьку, и большую добрую морду коровы, и двух бабочек-капустниц, порхающих над ними, и немца, самого жестокого немца, который только был на этой войне.
Сергей Алексеевич отвернулся от окна и зажег свет, он хотел отделаться от утренней серости. В это время без стука, заспанная и простоволосая, влетела в комнату хозяйка, Егоровна.
— Ишь, чего выдумал! — закричала она. — Электричество палить зря! — Подошла к выключателю и решительно погасила свет, потом на ощупь, в темноте, стала пробираться к дверям, ударилась ногой о стул, чертыхнулась и уже у дверей сказала: — За свет дополнительная плата полагается, если так…
— А я уезжаю сейчас, — вдруг сказал Сергей Алексеевич и понял точно, что теперь-то он уедет.
Егоровна зажгла свет:
— Уезжаешь… Далеко ли?
— К сыну, — ответил Сергей Алексеевич.
— К сыну? — удивилась Егоровна. — А говорил, что бобыль, что один на всем свете.
Сергей Алексеевич ничего не ответил — да и что он мог ответить этой женщине, — достал из-под кровати чемодан и начал собираться.
— Соврал, значит, — сказала Егоровна. — Все мы одним миром мазаны. Прикинулся бедненьким, чтобы поменьше взяла с тебя, жалеючи.
Слова эти больно ударили Сергея Алексеевича и вновь вернули его к Витьке. Он, как-то даже не понимая, что делает, вдруг восстановил в памяти, впервые за все годы вполне сознательно, день похорон сына.
Он стоял впереди всех. А четверо красноармейцев опускали гроб в могилу. За ним стояли женщины и дети. Потом маленькая девочка, дочь Васильевой, вышла вперед и положила на свежий холмик букет полевых цветов.
Потом он повернулся, чтобы уйти, и все расступились, и он увидел пленного немца. Глаза их встретились. Не помня себя, вытащил из кармана пистолет, Витькин пистолет, и поднял его, чтобы выстрелить в немца. И все кругом молчали, а немец закричал и упал на колени, и он бы все равно, вероятно, его убил, если бы не заплакал какой-то ребенок.
Он увидел себя со стороны и отчетливо представил, как дети, которые его окружают, вырастут и всю жизнь будут помнить про это. Другое дело — война с врагом, а тут без надобности, по злости, и все это прозвучало в нем так отчетливо, что он спрятал пистолет и ушел.
— С тебя десять рубликов, — сказала Егоровна.
Он хотел возмутиться, какие еще десять рубликов, он сполна рассчитался, когда собирался уезжать до болезни. Но Сергею Алексеевичу хотелось побыстрее от нее отделаться, и он достал деньги и пересчитал: их у него оказалось больше трехсот. Двести положил на стол и пододвинул Егоровне.
— Что это? — не поняла Егоровна.
— Вам, — ответил Сергей Алексеевич.
— С чего это вдруг? — сказала она.
— Как солдатской вдове, — ответил Сергей Алексеевич. — Мы ведь с ним вместе воевали, за одно святое дело. — Он кивнул на фотографию. — Вот и возьми от меня помощь. Только одна просьба: фотографию эту подари мне.
Егоровна как-то странно промолчала и покосилась на стопочку денег. А Сергей Алексеевич тем временем снял фотографию со стены и спрятал в чемодан. На стене остался темный квадрат невыцветших обоев.
— А что же я теперь здесь повешу? Заместо этой?
— Не знаю. Вам видней.
— Ну-ка, повесь! — вдруг сказала Егоровна. — Фотографию верни-ка на место! — И бросилась к чемодану Сергея Алексеевича, оттолкнула его и выхватила фотографию.
— Ну что ты, право, — сказал Сергей Алексеевич, снова переходя на «ты». — Если бы я знал… Пожалуйста…
— Тьфу на твои поганые деньги! — закричала Егоровна, не слушая его, и она в самом деле в сердцах, остервенело плюнула. — Старый черт ты в ступе, а не человек.
— Поверь мне, — старался утихомирить ее Сергей Алексеевич, — если бы я знал, что она тебе дорога, я бы