Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она знала, когда ехала сюда, что прошлое нельзя забыть; что оно выйдет из всех углов и разбудит в душе ее заснувшую тоску. Но у нее был талисман от всех сомнений, от всех воспоминаний. Этот талисман — Гаральд!
Почему же так бледно его имя сейчас? Разве она не выстрадала уже свободу своей души? Разве не ушла от стремления к смерти, вот в этих стенах, охвативших ее с такой грозной мощью? Нелидов… Что это? Светлый сон или кошмар? Чего не хватает ей сейчас? Не победительницей разве вернулась она в этот дом, откуда уходила когда-то побежденная?
Звонок… Они бегут в переднюю.
Слава Богу! Марк… Не надо ни отвечать, ни занимать разговорами.
…В померкшей душе все громче звучат голоса. Она видит себя бегущей по этому переулку в метель. Фонари гаснут под порывами бури. В двух шагах ничего не видно. «Николенька… Ты?»
…Вот он перед нею, несчастный, дрожащий, растерявшийся, как ребенок. То, чего он боялся, свершилось. Он полюбил обреченную.
«…Николенька, если судьба меня прокляла, стань выше судьбы! И прижми меня к сердцу».
…Они обнялись. Прижались друг к другу с отчаянием. Как будто мир рухнул за ними и они остались вдвоем. Он не отрекся от нее. Он любит! Спасена.
— Это ангел… ангел!.. — как сквозь сон доносится до нее плачущий голос Анны Сергеевны. — Золотые локоны, голубые глазки… Какое чудное дитя!
Петр Сергеевич смущенно крутит бороду. Он видел Нелидова только раз в жизни. Но девочка — его портрет.
Шумно стало сразу в столовой. Фрау Кеслер говорит без умолку, жалуется на Маню. Такая транжирка! Ужас! Пришли к ней в Париже русские курсистки. Она тысячу франков дала им. От столовой пришли… Пятьсот франков!
— Что ж, это хорошо, — улыбается Петр Сергеевич, гладя и целуя ручку Ниночки. Тоской и умилением полна его душа.
— Хорошего мало. Всех не накормишь. А сломает она ногу или заболеет, тогда что? Нет, я теперь взялась за ум. Отнимаю у нее деньги и вношу на имя Нины. Надо ей что-нибудь скопить. Ребенку в ее положении…
— Что такое? — дрогнувшим голосом перебивает Маня и ставит назад чашку, которую несла к губам. — Повтори, что ты сказала.
Все словно замерли в комнате. «Что за глаза! — думает Штейнбах. — И грозят и молят…»
— Не будь мещанкой, Агата, — через мгновение холодно говорит Маня. — Артисты не для того работают годами, совершенствуются и творят, чтоб в личной жизни подчиняться предрассудкам и обычаям толпы. У Сарры Бернар никто не смел спросить, кто отец ее Мориса? У него была мать. И этого довольно.
Петр Сергеевич через стол протягивает руку и гладит пальцы Мани. Шумный вздох облегчения срывается у него. Он улыбается с удовлетворением. «Ей-Богу, хорошо сказано! Ай да Манечка!»
Маня молча пьет чай, не принимая участия в беседе, которой овладел Марк. Она не видит его беглых, острых взглядов.
Уезжая, Маня говорит:
— Жду вас обоих в шесть вечера на обеде ко мне в гостиницу.
— Будем пить шампанское, — смеется фрау Кес-лер.
Петр Сергеевич высоко поднимает брови.
— Это по какому случаю?
— Как вы странно спрашиваете? — отвечает Штейнбах. — Разве Мария Сергеевна не осуществила всего, о чем мечтала? Не прошла она разве долгий и трудный путь, прежде чем достигнуть цели? Вы скажете, что она баловень судьбы, что она избранница? Да. Но не один талант дает нам силы в борьбе с жизнью. Ее побеждает только труд. Упорный труд и вера в своего бога. Этот бог — Искусство.
— Браво! Браво! — весело подхватывает фрау Кеслер.
И Петр Сергеевич вдруг вспоминает вечер в гимназии, когда маленькая Маня плясала перед восхищенной публикой. Не мечтал ли он сам тогда о новой дороге для этого ребенка? Не жаждал ли он найти в душе ее иного бога? Не любовь?
Штейнбах входит в подъезд одной из гостиниц, на Невском, и в обширном вестибюле сбрасывает пальто на руки подбежавшего портье.
— Был кто-нибудь?
— Двое… Вот карточки… Придут опять через час. А еще телеграмма…
— Маня, ты спишь? — тихонько спрашивает Штейнбах, отворяя дверь в номер бельэтажа, в конце коридора.
— Нет… Войди…
Она лежит на кушетке, покрытая пледом. Петербургская сырость не проникает в эту теплую и роскошную комнату. В коридоре тихо. Только с улицы доносится гул трамвая и гудки автомобилей. Штейнбах зажигает электричество и звонит.
— Затопите камин, — говорит он вошедшей прислуге. — Погода ужасная, Маня! Не лучше Лондона. Такой же желтый туман. Такой же гнет. Как твоя голова?
— Теперь лучше. Ты был в Студии?
— Да. Сейчас оттуда. Сцена очень хороша, велика. Я мечтал именно о такой для тебя Меня задержал режиссер. Это Шпильман, очень талантливый и образованный человек. Он здесь по моему настоянию. Ты ведь слышала о нем?
— Тот самый Шпильман?
— Ну да. Завтра репетиция в час. Шпильман волнуется, думает, что ты простудилась. Твой великолепный Нильс тоже волнуется, просил разрешения навестить тебя. Я, конечно, отказал.
— Ты… никого… больше не видел?
— Я познакомился с артистами.
— А… Гаральд?
— Его нет. Странный человек! Можно подумать, что он совсем не интересуется постановкой своей вещи. Я был и у него. Не застал дома.
Она закусила губы, удерживая вопросы. Штейнбах подходит к Мане с телеграммой.
— От фрау Кеслер, — говорит он. — Ниночка здорова. Дяде тоже лучше. Все благополучно. Кстати, отсюда можно говорить по телефону с Москвой. Я попрошу Агату говорить с тобой каждый день в шесть. Удобно?
— Да… да… — рассеянно отвечает она. — Теперь уйди, Марк… Я оденусь к обеду…
— Нет, Маня… Если ты можешь ехать в оперу, то уж лучше оденься сразу для театра… Мы пообедаем у себя…
— Хорошо… хорошо… Ступай!
Он уходит, плотно заперев за собой дверь, соединяющую их комнаты.
Но она все лежит… Глаза ее, большие и тревожные, устремлены в камин. Она что-то видит там… И улыбается…
Потом беззвучно встает и идет к раскрытому кофру… Оттуда к зеркальному гардеробу. Она внимательно оглядывает свои платья. Какое надеть завтра на репетицию? Вот это золотистого бархата с мехом скунса. Оно идет ей больше других. А шляпа? Она задумчиво скользит взглядом по картонкам.
Сейчас. Сейчас она выберет все. Она обдумает до мелочей весь свой туалет, кончая сумкой, носовым платком, перчатками, духами. Может ли что-нибудь называться мелочами, когда дело идет о первом впечатлении, решающем все? Ведь в нашей памяти о встречах с людьми ценны только эти индивидуальные штрихи, которые тонут потом в болоте привычки, которые стираются, как грани от трения. Но эти первые впечатления вызывают наш восторг или антипатию. Нашу дружбу или отчуждение. У них своя непререкаемая власть.
— Ты готова? — раздается голос за дверью.
Как кошка, она делает прыжок и поворачивает ключ.
— Нельзя… нельзя…
— Не надо ли тебе помочь потом? Не зови Полину. Скажи мне.
Она на цыпочках отходит от двери, смотрит на красивые изломы золотистого бархата. И мечтательно улыбается.
В этом платье она будет хороша.
Маня отдергивает штору и с отвращением смотрит на сверкающую от дождя асфальтовую мостовую.
Что за гадость! Снег растаял. По Невскому едут пролетки с меховой полостью. Вон городовой в черном плаще. Несчастный! Как ему холодно. Который это час? Неужели она проспала? Сейчас сердце дало толчок, точно крикнуло:
«Вставай!»
Только десять. Слава Богу! Она успеет еще до репетиции съездить туда. Лишь бы Марк не услыхал…
Она прислушивается с секунду, стоя босиком на ковре, к звукам в соседнем номере.
Спит.
Быстро, бесшумно она одевается. Как умно, что она все приготовила с вечера! Не надо открывать кофров, стучать ящиками.
Глаза ее полны тайны, когда она, уже одетая, подходит к двери соседнего номера. Накануне она заперла ее на ключ.
Нет, ничего не слышно. Только бьется ее сердце. О, как стучит! Зрачки расширены. На бледных щеках разгорелись два пятна. Это некрасиво. Надо взять себя в руки. Надо быть интересной. И владеть собою!
Но она волнуется, как школьница, потихоньку крадущаяся на бульвар, когда все подруги уже в классе. И весело, и жутко. Только скорей, скорей теперь! На улице она будет в безопасности. Этот громадный город поглотит ее и заметет все следы. И даже такая ищейка, как Штейнбах, не догадается, где она была.
Портье заступает ей дорогу.
— Что вам? — с внезапной ненавистью спрашивает она.
— Я прикажу подать автомобиль, сударыня. Господин барон…
— Не надо! Я возьму извозчика.
Наконец. Сырость охватывает ее. Пустяки! Пустяки. Все это бессильно перед давно забытой радостью, переполнившей душу.
Она делает знак лихачу и дает себя подсадить услужливому швейцару в красной ливрее.
— Куда прикажете? — спрашивает лихач. Ей закрывают ноги полостью. Она машет рукой в светло-серой перчатке. И капли мокрого снега смачивают ее пальцы.