в глаза, это духовная атмосфера столичных городов империи. В ту эпоху она отличалась исключительной насыщенностью, наэлектризованностью, а Петербурга — еще и феерической фантастичностью.
Петербург жил бурливо-холодной, пресыщенной, полуночной жизнью. Фосфорические летние ночи, сумасшедшие и сладострастные, и бессонные ночи зимой, зеленые столы и шорох золота, музыка, крутящиеся пары за окнами, бешеные тройки, цыгане, дуэли на рассвете, в свисте ледяного ветра и пронзительном завывании флейт — парад войскам перед наводящим ужас взглядом византийских глаз императора. — Так жил город.
В последние десятилетия с невероятной быстротой создавались грандиозные предприятия. Возникали, как из воздуха, миллионные состояния. Из хрусталя и цемента строились банки, мюзик-холлы, скетинги, великолепные кабаки, где люди оглушались музыкой, отражением зеркал, полуобнаженными женщинами, светом, шампанским. Спешно открывались игорные клубы, дома свиданий, театры, кинематографы, лунные парки. Инженеры и капиталисты работали над проектом постройки новой, не виданной еще роскоши столицы, неподалеку от Петербурга, на необитаемом острове.
В Петербурге была эпидемия самоубийств. Залы суда наполнялись толпами истерических женщин, жадно внимающих кровавым и возбуждающим процессам. Все было доступно — роскошь и женщины. Разврат проникал всюду, им был, как заразой поражен дворец.
И во дворец, до императорского трона, дошел и, глумясь и издеваясь, стал шельмовать над Россией неграмотный мужик с сумасшедшими глазами и могучей мужской силой.
Петербург, как всякий город, жил единой жизнью, напряженной и озабоченной. Центральная сила руководила этим движением, но она не была слита с тем, что можно было назвать духом города: центральная сила стремилась создать порядок, спокойствие и целесообразность, дух города стремился разрушить эту силу. Дух разрушения был во всем, пропитывал смертельным ядом и грандиозные биржевые махинации <…>, и мрачную злобу рабочего на сталелитейном заводе, и вывихнутые мечты модной поэтессы, сидящей в пятом часу утра в артистическом подвале «Красные бубенцы», — и даже те, кому нужно было бороться с этим разрушением, сами того не понимая, делали все, чтобы усилить его и обострить.
Таков был Петербург в 1914 году. Замученный бессонными ночами, оглушающий тоску вином, золотом, безлюбой любовью, надрывающимися и бессильно-чувственными звуками танго — предсмертного гимна, — он жил словно в ожидании рокового и страшного дня. И тому были предвозвестники, — новое и непонятное лезло из всех щелей[70].
Дон-Аминадо, проливший в эмиграции немало сладких слез, вспоминая картины жизни в те «Баснословные года» Серебряного века, так вспоминал Первопрестольную столицу всея Руси:
Санкт-Петербург пошел от Невского проспекта, от циркуля, от шахматной доски.
Москва возникла на холмах: не строилась по плану, а лепилась.
Питер — в длину, а она — в ширину.
Росла, упрямилась, квадратов знать не знала, ведать не ведала.
Посад к посаду, то вкривь, то вкось, и все вразвалку, медленно, степенно.
От заставы до другой, причудою, зигзагом, кривизной, из переулка в переулок, с заходом в тупички, которых ни в сказке сказать, ни пером описать.
Но все начистоту, на совесть, без всякой примеси, без смеси французского с нижегородским, а так, как Бог на душу положил.
Только вслушайся — навек запомнишь!
— Покровка. Сретенка. Пречистенка. Божедомка. Петровка.
— Дмитровка. Кисловка. Якиманка.
— Молчановка. Маросейка. Сухаревка. Лубянка.
— Хамовники. Сыромятники. И Собачья Площадка.
И еще не все: Швивая горка. Балчуг. Полянка. И Чистые Пруды.
И Воронцово поле.
— Арбат. Миуссы. Бутырская застава.
— Дорогомилово… Одно слово чего стоит!
— Охотный ряд. Тверская. Бронная. Моховая.
— Кузнецкий Мост. Неглинный проезд.
— Большой Козихинский. Малый Козихинский. Никитские Ворота. Патриаршие Пруды. Кудринская, Страстная, Красная площадь.
Не география, а симфония!
А на московских вывесках так и сказано, так на вечные времена и начертано:
— Меховая торговля Рогаткина-Ежикова. Булочная Филиппова. Кондитерская Абрикосова. Чайная-развесочная Кузнецова и Губкина. Хлебное заведение Титова и Чуева. Молочная Чичкина. Трактир Палкина. Трактир Соловьева. Астраханская икра братьев Елисеевых.
— Грибы и сельди Рыжикова и Белова. Огурчики нежинские фабрики Коркунова. Виноторговля Молоткова. Ресторан Тестова. «Прага» Тарарыкина.
— Красный товар купцов Бахрушиных. Прохоровская мануфактура. Купца первой гильдии Саввы Морозова главный склад.
И уже не для грешной плоти, а именно для души:
— Книжная торговля Карбасникова. Печатное дело Кушнерева.
Книготорговля братьев Салаевых.
А там, за городом, за городскими заставами, будками, палисадами, минуя Петровский парк,
— Яр, Стрельна, Самарканд.
Живая рыба в садках, в аквариумах, цыганский табор прямо из «Живого трупа».
У подъездов ковровые сани, розвальни, бубенцы, от рысаков под попонами пар идет, вокруг костров всякий служилый народ греется, на снегу с ноги на ногу переминается.
Небо высокое, звездное; за зеркальными стеклами, разодетыми инеем, морозным узором, звенит музыка, поет Варя Панина, Настя Полякова, Надя Плевицкая.
Разъезд будет на рассвете. Зарозовеют в тумане многоцветные купола Василия Блаженного; помолодеет на короткий миг покрытый мохом Никола на Курьих ножках; заиграет солнце на вышках кремлевских башен.
— Петербург — Гоголю, Петербург — Достоевскому. Болотные туманы, страшные сны, вещее пророчество:
— Быть Петербургу пусту.
А вокруг старый город Питер,
(Что народу бока повытер,
Как тогда народ говорил),
В гривах, в сбруях, в мучных обозах,
В размалеванных чайных розах
И под тучей вороньих крыл.
Но летит, улыбаясь, мнимо,
Осиянно, непостижимо
Над Мариинской сценой прима
И острит запоздавший сноб.
Звук оркестра как с того света, —
Не предчувствием ли рассвета
По рядам пробежал озноб.
Были святки кострами согреты
И валились с мостов кареты.
И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью,
По Неве или против теченья, —
Только прочь от своих могил.
На Галерной темнела арка,
В Летнем тонко пела флюгарка,
И серебряный месяц ярко
Над серебряным веком стыл.
И всегда, в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Потаенный носился гул.
Но тогда он был слышен глухо.
Он почти не касался слуха
И в сугробах невских тонул.
Анна Ахматова
А грешной, сдобной, утробной Москве, с часовнями ее и с трактирами, с ямами и теремами, с нелепием и великолепием, темной и неуемной, с Яузой, и Москва-рекой, и с Замоскворечьем купно — все отпустится, все простится.
— За простоту, за широту, за размах великий, за улыбку ясную и человеческую.
За московскую речь, за говор, за