мы не втроём, человек семь у меня было, подушки на полу разложили, как в особняке Шолто, покуривали особый кальян. Лида не согласилась и демонстративно ушла к себе в комнату. Я не догнала, с чем именно она была так не согласна, с мнением моего юриста или присутствием этого, конкретного, юриста в нашей квартире. Как раз в тот период, когда она пишет. Расстались-то культурно, но страсти какое-то время ещё играли. Потом она сошлась с женатым финансистом, щедрым на удовольствия, и отношения с Пашей очень быстро выровнялись до приятельских. Финансист снимал ей квартиру в центре, покупал, что хотелось, от нарядов до секс-игрушек. У неё до сих пор такая коллекция, что сам собой напрашивается вопрос, нахуя ей люди. Мама на тот момент кружилась с полковником полиции. Я, скрепя сердце, убеждала себя: наверное, он хороший любовник, наверное, исключения… подтверждают правило. Не выношу копов. У меня не один товарищ сел. Один – ещё в школе, поймали с пакетиком и увезли за колючую проволоку. А там есть правила. А заключённым не дают даже читать эти правила, чтобы творить, что хотят. Как, собственно, и здесь. Здесь тоже зона, только огромная, под эгидой демократии. Мама сказала: у него есть доступ к нужной мне информации. Мама сказала: связи, Боженька, ни нейронные, ни человеческие, лишними не бывают. Полковник ни разу не заходил в гости: я курю. В штатах это не было бы проблемой. Но мы не в штатах. Итак, семья разделилась на ту, что с ментом, ту, что с финансистом, и меня, с блэкджеком и шлюхами. Какое-то время Лиду всё устраивало. Потом она залетела. Поняв, что разводиться её покровитель не намерен, сделала аборт, медикаметозный, день страдала у нас дома (мы с мамой вокруг нее бегали, принеси-подай, как могли, поддерживали) на следующий – забрала из центра вещи, тихо, без сцен. Собирая вещи, плакала. С тех пор она крайне осторожна, не забывает о контрацепции. До меня, как до утки, через сутки доходит, что я об этом, с Венцем, не думала. Прерванный акт – не гарантия. Хотя бы хлоргексидином надо бы обработаться, но нет же, как с цепи сорвалась, неужели можно. Голова понимает, что за ужас я творю, вагина ноет: твори дальше. Мама бы… Опять. Смотрю в потолок. Нет, не моя память. Потолок – в лампочках. Моя память режет без ножа.
Открываю дневник раздомно, в середине, читаю: "Яркое утро в брызгах света, центр города. По проспекту бежит женщина, рыдая взахлёб. Народный поток слишком густ, чтобы породить сочувствующего, внимание рассеяно, и, видя, её не замечают. Она – нарыв, лопнувший из-под пудры. Несётся вдоль дороги, дрожа, руки к щекам, подвывая, головой не то "нет", не то крест-накрест. Я думаю двумя словами: красные сапоги. Сапоги действительно были красные. Мне показалось странным, что на асфальте не остаётся следов…" Нет, у неё тоже память жутковатая. Лучше вспомню о ней, о сестре. И посмотрю, её глазами, на что-нибудь другое.
После финансиста Лида попробовала жить, как мы. Не смогла. Одна случайная связь, и табу на случайные связи. "Было противно, – пишет, – сухо, больно и никакого кайфа". Табу снялось Венцем. Снялось с петель. Кстати, хочу заметить, что Венц, при всех его недостатках, свободен, из нас – один. У него попросту ничего нет. Дом, он рассказал, забрал себе дядя, он тогда, мальчишкой, не слишком рвался иметь что-то в собственности. Рюкзак ломился от книг и использованных презервативов. Нигде не прописан: рванул в пустоту, и поминай, как звали. Паспорт в двадцать лет, два года назад, он не поменял, "а зачем". Работает неофициально, благо, в знакомых недостатка нет. Плюс ко всему – редкая способность договариваться. Чёрта заболтает. Военкомат про него забыл, а, не забыл, так не нашёл. Никого из семьи, исключая вороватого дядю, в живых у него нет. Совести тоже в живых нет, так же давно. Ездит блаблакаром, ездит автостопом, за границу, правда, не ездит, туда без документов попасть сложнее. При желании, могу поспорить, доедет и туда. Венц – это человек, которого как бы нет, но он есть. Без вести пропащий. Смотрит на нас, под колпаком у Мюллера, сам находясь от колпака – снаружи. Я гоню на Лиду: пропишет, отпишет, впишет. Предлагать будет, он не возьмёт. Свобода дороже всего. Лида, тем временем, пишет: "Божена не нуждается в отношениях, более того, она их избегает. Эмоциональная близость для нее – похоже, просто два стоящих рядом слова. Она никогда никого не любила и вряд ли когда-нибудь полюбит. Всерьез, кроме своих друзей, она воспринимает только маму. Я ей это однажды высказала, – продолжает Лидина ручка. – Она, – то есть я, – послала меня к Ницше. Любовь, по их, с Ницше, мнению, есть краткий миг прощения между двумя противниками". Как вчера ночью, например. Кричала: никогда, никогда… Никогда однажды наступает. Надо же. Я рисовала сестру, раньше – очень много. Она, оказывается, обо мне писала. И выясняется это только теперь, когда мы, как семья, треснули окончательно. Перелистываю страницу, и на меня выпадает листок в клетку, затасканный такой. Разворачиваю, почерк размашистый, буквы чёткие: да, мой почерк. Что он здесь делает?
Любовь сродни творчеству, она – мост между биологической и космической природой человека. Творчество – это соединение двух миров, идеального и реального, в создаваемом, на их пересечении. Вот только любовь, созидая (дети), держит вектор вниз, во время, и гибнет в нём, превращаясь в дурную бесконечность (род), а творчество, созидая, держит вектор вверх, в вечность, и не умрёт никогда. Зная такие высоты, в другую сторону уже не направишься, а, направишься, так будешь трижды дурак, променявший философский камень на стекляшку, что, чем больше трогаешь, тем слабее блестит. Творчество – это, земным языком, рассказ о рае, где художнику боги рады, как своему, из рода их. Произведение искусства стремится к идеалу, но, что с ним ни делай, остаётся незаконченным, за шаг до идеала, без наблюдателя. Как человек перед смертью, за миг до своей, сбывшейся, полноты. Любовь в чистом виде – то же самое, секунда до смерти. Любовь, переросшая в отношения – это медленная гибель воспоминания о рае, который, в чьих-то земных глазах, мелькнул, поманил и… исчез.
Это я уже отошла от политической активности. И познакомилась с Венцем. Опасный документ, на грани фола. Где она его подобрала? Где угодно. Я частенько мараю бумагу. Собирать мои автографы, зачем? На долгую память? Для чего ей этот забытый всеми, даже мной, листок? Нежность к сестре