Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ясно было, что это почерк бывшего артиста ленинградской эстрады Волошина.
— Хлопцы, вши ползут, — скороговоркой вполголоса предупредил Бегун. Все повернули головы к вахте, откуда двигалась серая стая надзирателей.
— Это скорее волчья стая или саранча, — буркнул Кругляков, — и впереди золотопогонник.
— Што шляетесь! — надсадно, ненавидящим голосом заорал офицер, — зикаете на радостях, шкуры!
— А ну, марш по баракам… в почки, селезенку, потрох мать!
— Это старший оперуполномоченный, майор Хоружий, — вполголоса произнес Кругляков, — обычный гад.
«Саранча» приблизилась к стоявшей возле дороги группке заключенных человек в пять.
— Сюсюкалов, — обернулся Хоружий к своим, — взять! Живей, не канючь, соплю не размазывай! В кандей на хлеб и воду! Одёжу и обужу снять! Печь не топить!
Двое заключенных бросились удирать. За ними погнались надзиратели.
Хоружий схватил за горло маленького тщедушного человечка в длинном бушлате и, наклонившись над ним, изрыгал в лицо:
— Што разговариваешь! Стой и не дыши! Закрой органы выделения, интеллегент! Народу не хлябало твоё надо, фрей, а работа, не очкастая твоя будка, а мозоли! Ясно?! Не канявкай, падло, гаворю!
Заметив подводимого надзирателями беглеца, Хоружий выпустил тщедушную очкастую жертву и гаркнул:
— Ты, лоб, мотай сюда! Нюх твой по сырости скучает…
— Братцы, сматываем удочки, — распорядился Кругляков, — до своего барака не добежим. Сигаем в этот.
— В барак не заходи, — скомандовал Кругляков. Волки увидят, что хлопаем дверьми и хлынут сюда.
Притаились в тамбуре, отдышались, наблюдали за разгоном заключенных и облавой на всех, кто попадался.
— В парусном флоте, — рассказывал Кругляков, — был такой прием борьбы с крысами: ловили десять-пятнадцать штук. Сажали в одну клетку. Не кормили. Стервенея от голода, крысы набрасывались друг на друга. Слабых сжирали. Так шло, пока в клетке оставалась одна крыса. Ее выпускали. На волю вырывалось чудище, вкусившее сладость крови ближних своих. Оно становилось бичем крысиного царства. Нападения из-за угла, пожирание детенышей, а также слабых и спящих так терроризовывало крыс, что они покидали корабль. — Вот такими же остервенелыми вышли из горнила чисток, склок и палачества Хоружие.
Из нутра барака послышалась незнакомая, нерусская песня.
— Узнаю голос Калью Ярви, — насторожился Шубин, — замечательный парень, талантливый скульптор, вкалывает на общих работах. Давайте зайдем, послушаем.
Окунулись в затхлую туманную и задымленную теплынь барака. Направились в угол, откуда неслась песня.
Там, в глубине вагонки увидели невысокого, стриженого как все, ничем с виду не примечательного человека лет тридцати с правильными чертами бледного лица и непроницаемыми серыми глазами меж белесых ресниц.
Калью Ярви пел под собственный аккомпанимент на гитаре. Играл он на ней так, как играют на банджо. Глухие отрывистые аккорды вели каркас мелодии, а гибкий задушевный баритон пел по-английски что-то западное, модернистское, хлещущее прямо вглубь души.
— Боже, как хорошо, — беззвучно шептал Шубин. — Как обеднили, обокрали жизнь, запретив западную музыку, арестовав ритмы, носящиеся в воздухе эпохи, мелодии, к которым льнет душа.
Несмелое сдержанное начало песни вливалось постепенно в бурный поток непонятных уму, но внятных сердцу слов. Непривычное, нездешнее, но покоряющее очарование захватило слушателей.
Когда песня оборвалась, никто не осмелился просить Ярви петь еще. Ясно было, он отдал больше, чем мог отдать замученный истощенный работяга, поддерживаемый лоханью мутной бурды и ломтем черного вязкого хлеба.
— Пожалуйста, разрешите мне иногда приходить к вам, — попросил Пивоваров.
Где-то в бездоньи невыразительных глаз увидел Пивоваров темные огоньки. Затем услышал тихий усталый дружелюбный голос:
— Пожалуйста. Буду рад. Я знаю вас, хоть мы и незнакомы. Вы тоже нравитесь мне.
7— Какой чудесный парень, — вздохнул Шубин, выходя из барака. — Вот и не преклоняйся перед заграницей! Хоть — не хоть — преклонишься, раз держат ее за семью замками в высоком тереме мечты.
— Я во Франции влюбился в музыку, — отозвался Бегун, — в джаз, кино. А дома заел репродуктор. Дребезжит дни и ночи — не у тебя, так у соседей, в общежитиях, на работе, на улице, и заткнуть ему хайло нельзя — пришьют политику.
— Цель радио у нас одна, — заметил Кругляков, — засорить, заморочить голову до одури.
— Не могу забыть джаз, — продолжал Бегун, — и сейчас кажется, будто атакует мою душу примитивная как крик сыча ритмичная, бьющая по нервам, дикая музыка. Тело подергивается в такт, конвульсирует, извивается и томится жгучей и неотступной любовной тягой.
Шли несколько минут молча, будто вслушиваясь в звуки из запрещенного манящего мира.
Молчание прервал Хатанзейский.
— По мне, так девушка другой нации сто крат милей своих постных щей.
— Ишь, космополит, — усмехнулся Кругляков. — Приказано чтоб всяк кулик свое болото хвалил.
— Я вспомнил Эстонию, когда слушал Ярви, — продолжал Хатанзейский. — Роман у меня там был. С вдовой солдатской. Высоченная. Толстопятая. Шесть пудов. Грива серая. Утром, бывало, сгребет меня в охапку и несет под умывальник — умывает. Я ей до грудей доставал макушкой. Любила — ужасть как. Бывало, разойдется и нет, что помолчать, сосредоточиться, а с неё слова так и льются бредовые, жаркие. Бывало час бормочет, ворочается и все стонет, зубами скрипит, пока вся сила ее, вся жадность перегорит до тла.
И все-таки сорвалась. Подвернулся ей однажды хлыщ из кавказцев. Наш офицер. Ус торчком. Глаз с угольком. Талия осиная. Переметнулась. Я — ушел. Долго потом бегала, просила, плакала. Да только мы не из таких. Отрубил — так на век. Так у нас от дедов. Правда, верность, честность — дороже всего.
— Большое дело, когда женщина подходящая, — заметил Журин. — Бывает, живешь и с каждым днем силы у тебя прибывают, цветешь, растешь. Дышать легче и в башке все толково, чисто. Бывает же попадешь, да так не по тебе, что в три погибели согнешься. Будто неведомая враждебная сила подсекает и бодрость, и живучесть и ум. Большое дело, когда бабенка по тебе — и словами не скажешь, как это важно.
— Вы понимаете, что покоряет в западной культуре, музыке, песне? — спросил Кругляков, и сам ответил: — Дух добра, милосердия, любви, человечности, терпимости. Помню, довелось мне основательно поговорить с начальником управления МГБ Челябинской области. Спрашивал его:
— Неужели вы думаете, что идеологией ненависти меньшинства к большинству, проповедью беспощадности, практикой несправедливых преступных репрессий вы добьетесь признания вас водителями человечества? Чепуха! — выкладывал я полковнику. — Вы стали уже из-за этого пугалом, ходячим ужасом для всех людей земли. Вас ненавидят и боятся, но не уважают и уж, конечно, не любят. Ничего из идейной привлекательности вашей революционной юности не осталось. Вы всех обманули. Все надежды отринули. Всем лозунгам революции изменили. Люди видят в вашей власти сейчас фараоновский режим, пирамидостроение, вавилонское столпотворение, современное рабство.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Олег Даль: Дневники. Письма. Воспоминания - Борис Львов-Анохин - Биографии и Мемуары
- Эпоха Вермеера. Загадочный гений Барокко и заря Новейшего времени - Александра Д. Першеева - Биографии и Мемуары / Прочее