хозяин. И тут же отпрянул, назад, за порог. В нескольких метрах от садовых ворот, стоял и как во хмелю пошатывался, скончавшийся на днях от грудной болезни, комиссар Н., перепоясанный прямо по белой ночной рубахе портупеей с прицепленным к ней маузером в деревянной кобуре. Веки комиссара были плотно схлопнуты, белая балахонистая рубаха, разорванная от шеи до пахов, шевелилась краями как от сильного ветра, под рубахой виднелось исполосованное, сочащееся свежей кровью, комиссарское тело.
– Как одену портупею, всё тупею и тупею, – проскрежетал Н., – но это я так, промежду прочим. А ты… Ты вот что… Ты череп украденный верни! Бесы-пекельники отчёта строго требовают. Гутарят: не доглядел ты, комиссар, за черепом Сергиевым. Оно и правильно требовают! Там, в пекле, учёт и контроль почище нашего! – раззявив беззубый рот не к месту рассмеялся комиссар. – Ай, жизнь подземная! Ай, отрицание отрицаний! Желаю и дальше пребывать там! А ить без черепа обратно не пустют. Будешь, гутарят, меж небом и землёй цельный век шататься. Верни череп, контрик-х-х!» – закашлялся комиссар и по воздуху широко шагнул к хозяину дома. Юрий Александрович перекрестился и, не отвечая мертвецу, захлопнул ворота.
В следующую ночь стук раздался снова: стучали опять-таки в садовые ворота, но стук был хоть и настойчивый, а бережный, аккуратный. Супруга, Софья Владимировна, которой Олсуфьев рассказал про комиссара, выглянув из-за мужниного плеча – отшатнулась: в комиссарском кожане, наброшенном на жёлтый костяк, стоял скелет без головы с воткнутым в шейный позвонок иссохшим цветком. Графине стало дурно, медленно по плечу мужа сползла она вниз. Юрий Александрович отнёс супругу в дом и вернулся, чтобы закрыть ворота. Костяк в кожане – не уходил.
– Князь Трубецкой я. Верни череп мой на место! – За отсутствием рта и челюстей, князь выталкивал звуки прямо из грудной клетки.
– Время придёт, череп вернут, – ответил Олсуфьев строго, и тогда отнюдь не призрачный скелет в комиссарском кожане, чуть помешкав, и погромыхивая костьми, удалился в сторону Овражного переулка. Было и третье овеществление незримого!
Обезглавленный Трубецкой, в длинном саване и вернувший себе кожанку комиссар с выпученными глазами, кравшийся за лишённой черепа фигурой, подошли к дверям дома на Валовой, замахали руками, и уже вместе изготовились просить и грозить. Но тут из сада, донёсся звенящий, полётный, негромкий, но явно помехоустойчивый голос, сразу проникший сквозь стены и перегородки:
– Повремените, чада мои. Всё вернётся на места свои. И глава моя вернётся. И княжеский череп место своё обретёт. Даже и душа воина, в кожу зверя увёрнутого, освободив себя от тяжести, встанет в положенный ряд, на положенное место…
Олсуфьев кинулся в сад. Голос стразу стих, а вместо него прочертил майское небо и, не долетая до земли, на минуту замер – метеорит, охваченный беловато-сиреневым свечением. Свет встал на минуту столбом и стоял не доли секунд, а как показалось Юрию Александровичу целую минуту. В этом промельке света увидел он собственный арест, свою счастливую до самого до расстрела жизнь и радостную смерть. Увидел также славу Преподобного, уже не колеблемую, а сверкающую, как сверкает солнце в Сергиев день над мягкими холмами Радонежья…
В ту же ночь поспешил граф Олсуфьев на бывшую Дворянскую улицу, к отцу Павлу. Тот согласился: «Необходимо перепрятать. Только вот что… Тот, кто главу преподобного нести будет – садиться по дороге не должен. А чтоб не боязно было, передаст вам для защиты, верный человек копьецо, коим отделял я череп от позвонков Преподобного», – сказал, прощаясь с Олсуфьевым, отец Павел.
Однако сразу перепрятать не удалось. За домом на Валовой неустанно следили. Поэтому глава Преподобного так и покоилась в саду.
Гуськом, как пугливые утята, пробежали двадцатые годы. После закрытия «Первого колхоза Сергиева Посада», Олсуфьев с супругой и приёмной дочерью Катенькой Васильчиковой, опасаясь ареста, переехали в подмосковные Люберцы. А череп через несколько лет: до Хотьково пешком, дальше в московской электричке, то стоя в тамбуре, то – чтобы скрыть страшное волнение – торопясь проходя по вагонам, вывезла в прикрытой ветошью корзинке графиня Софья Владимировна…
– Дремлешь? Просыпайся! – тряс за плечо Найдёныш. Копьецо-то, Софья Владимировна так и не взяла. Побоялась: обыщут по дороге, к острому предмету прицепятся. Вот деду моему, затем отцу, а затем и мне копьецо отца Павла и досталось. Прикоснёшься к нему, – холод бодрящий тебя пронзит. Уберёшь руку – иглышки предстоящих дней покалывать станут. Как-нибудь в гости позову: ты и прикоснёшься! А не позову – вспомни про копьецо и прикоснись мысленно. Здрав-жив многие годы будешь. Не простое копьецо это. Как бы тебе лучше сказать… Дело будущей России оно из себя представляет. А дело это такое: долгий военный поход совершить, затем миропорядок на многие годы установить. Вот копьецо в делах этих и поможет. Так на глади небесных рек написано. Глянь-ка ввысь! Может и удастся тебе – не с первого разу, конечно, – письмена те прочитать!
Так и плыли мы, сидя на дубовой колоде, по невидимой воздушной реке. И река эта, с лёгким шумом и плеском вздымавшая вверх необыкновенные образы – текла, не иссякала. – Видишь? Осязаешь? По краям реки – ивы красностебельные цветущие, луга заливные, и пастухи с крючковатыми посохами, потоки душ выпасающие. Над пастухами пневмопотоки душ загубленных, а выше них – потоки душ вознесённых! Ты верь мне, Борёк, верь! Про пневмопотоки отец Павел деду моему говорил. Тот ничегошеньки про потоки эти не понял, но отцу пересказал. А отец – мне… Закрой глаза и увидишь внутренним взором: уже потихоньку звёзды ясные к земле приближаются, в небеса овцы проворные восходят, вниз рыбы небесные, чтоб ходить посуху, спускаются. Всё переменится! Всё иным станет! Гляди! У каждой ласковой твари, как у самолётов нынешних, – свой эшелон бесконечного движения будет. Красота, порядок! И не просто порядок, а новый не алчущий кровавой пищи миро-порядок в душепотоках, в плеске рыб, в помигивании звёзд, в сладком блеянье овец установится, – Найдёныш сронил слезу, не утирая сладко заулыбался, встал и не прощаясь двинулся к низам Овражного переулка.
Уже стояла настоящая, по краям белёсая, но в глубине своей непроглядная, июньская ночь. Пора было на ночлег и мне.
«Реки по небу шелестят, рыбы посуху чешуёй сладко шуршат, овцы небесные по звёздам копытцами звонко цокают, – повторял я слова Найдёныша и добавлял к ним свои, – всё на местах в этом мире, а люди такой стройности не понимают. Всё пригодится! А ведь многое выбрасывают, остервенясь. Вот и разоряют всё вокруг, не спросясь. Одно возводят – другое рушится. Другое возводить станут – покатятся с горы камни и головы дурацкие пробьют.