потные, злые, пока недостаточно вымотанные, чтобы перестать раздражаться. Но тут в темноте происходит нечто крайне редкое. В Германии есть специальные аварийные фонари: чтобы они работали, надо все время нажимать снизу на кнопку, тогда появляется желтый мигающий луч, фонарик жужжит, как шмель, и неохотно испускает свет. Внезапно в темноте на одной из полок начинает жужжать такой фонарик, все смотрят туда и видят, что фонарик светит на ладонь — на руку молодой девуш-ки, в которой лежит яблоко. Большое зеленое сочное яблоко, одно из самых больших яблок в Германии. В купе воцаряется мертвая тишина, и все из-за яблока, ведь в Германии с яблоками плохо. Яблоко лежит на ладони и ничего не может с этим поделать, фонарик гаснет, за темнотой приходит бесконечная тишина, а потом раздается четкий хрусткий звук — девушка надкусывает яблоко. Снова жужжит фонарик, и снова появляется четко освещенное яблоко в руке. Свет падает на откушенную часть, и от этой картины сразу возникает чувство голода. Меня охватывает ужас, который не заканчивается до тех пор, пока не закончится это большое яблоко и эта бесконечная тишина. Девушка с хорошими зубами на глазах у всего купе светит фонариком на яблоко каждый раз после того, как откусывает очередной кусок — возможно, чтобы констатировать тот факт, что материя преходяща.
Яблоко еще не закончилось, а нас уже охватила апатия. Мы виснем друг на друге словно мертвецы, прислоняемся к незнакомым плечам и погружаемся в полудрему в духоте, пропахшей потом и испорченным воздухом. Трое военнопленных боятся уснуть и пропустить пересадку, поэтому все время тихо и с неестественным возбуждением говорят о торте — большом потрясающем французском торте, который один из них ел в Париже во время оккупации. Он пытается вспомнить этот торт во всех подробностях, толщину слоя сливок, чем были пропитаны коржи — коньяком или араком, чем он его ел — ложкой, вилкой или и тем и другим.
К концу ночи поезд останавливается на большом, пустом, ярко освещенном вокзале. Не слышно ни звука, не видно ни единого человека. Мы словно въехали в чей-то сон. Но внезапно здание вокзала наполняется раскатистыми звуками — из громкоговорителей начинают разноситься указания. Passkontrolle. Gepäckkontrolle [37]. Все пассажиры вместе с багажом должны покинуть поезд. После минутного ожидания на перроне в Айхенберге — на пограничной станции между немецкой Англией и немецкой Америкой — приходят несколько рослых американских солдат. Они жуют жевательную резинку, проходят через ряды людей, пиная сумки, и проверяют Ausweise [38]. Герхард нервничает, он кое-что поменял в паспорте и написал, что он — крестьянин, а не механик, чтобы обмануть русских, но проверка проходит гладко.
До самого Ганновера мы стоим с ним у окна и разговариваем о его жизни. Он говорит, что рад тому, что война закончилась так, как закончилась, теперь ему не нужно маршировать с гитлерюгендом по воскресеньям, но все же говорит, что в армии было prima, ganz prima [39]. Он служил механиком на аэродроме в Голландии и утверждает, что никогда не забудет это время. Но теперь он хочет уехать, «молодым в Германии делать нечего».
До того, как за окном окончательно светает, на остановках разыгрываются трагические сцены. Поезд и так набит под завязку, но на станциях все равно стоят отчаявшиеся люди, которые имеют такое же право ехать на этом поезде, как и мы. Какая-то женщина бежит по перрону и кричит под окнами каждого купе, что ей очень надо, что у нее кто-то умирает, и она может не успеть, но даже тот, кто спешит к смертному одру, не может попасть в этот поезд, если у него не хватает физической силы. Рослый мужлан проталкивается в наше купе, оттесняет тех, кто стоит у дверей, он толкается лучше других и поэтому попадает в купе, и другого способа нет.
В Ганновере много народу выходит, заходят люди с мешками картошки. Они тащат мешки прямо по ногам стоящих, распространяя запах земли и осени. Вошедшие закидывают мешки на багажные полки, оттуда прямо на голову сидящим сыпется земля. Мужчины и женщины вытирают пот со лба и рассказывают о трагедии, картофельной трагедии, которая случилась только что.
Одна женщина из Гамбурга поехала в Целле с четырьмя пустыми мешками и тележкой и после четырех дней беспрестанных усилий смогла наполнить эти мешки, попрошайничая у крестьян в окрестностях Целле, собрала остатки сил и кое-как дотащила мешки до станции. Она добралась туда, и ее лицо сияло от радости, она вытерла пот со лба и перемазалась землей. У нее все получилось. Она сделала то, что удавалось не всем, на что не у всех хватало сил: смогла набрать картошки на зиму для своей голодающей семьи. И вот она стоит на станции в Целле, довольная собой и этими четырьмя днями, и думает о том, с какой радостью ее встретят домашние. Она еще не знает, что подобна Сизифу, бесконечно толкающему камень в гору, — вскоре камень сорвется и рухнет вниз. Потому что у нее есть и мешки, и тележки, и сильные руки, но она не сможет сесть со всем этим добром ни в один поезд. Невозможно сесть в немецкий поезд с четырьмя мешками картошки. С двумя — еще куда ни шло, если умеешь за себя постоять. Она целый день стоит на перроне в ожидании пустого поезда, поезда, в который поместится все ее состояние, но такой поезд не приходит, и бывалые говорят ей, что таких поездов не будет и завтра, что таких поездов вообще не бывает. Постепенно она приходит в отчаяние. Ей любой ценой надо попасть домой, она и так уже слишком долго отсутствует, а пешком из Целле в Гамбург не доберешься. И сейчас она сидит где-то в этом поезде, скорбная, безнадежно усталая старая женщина с одним мешком картошки на полке, а еще три и драгоценную тележку ей пришлось оставить на перроне в Целле.
Купе забито картошкой, пахнет осенней сыростью, на каждой остановке в вагон пытаются войти люди. Некоторым это удается, и вновь вошедшие рассказывают, что люди сидят не только в тамбурах, но и в переходах между вагонами. Через какое-то время по потолку раздается глухой стук замерзших ног — да, люди залезают даже на крышу. В купе невыносимо жарко. Я делюсь своими засохшими бутербродами с Герхардом. Кто-то поднимает окно, и тут из ниоткуда возникает маленькая ручка и хватается за край, как будто в сюрреалистическом кино. Стоящий передо мной мальчик сомневается, что это рука, но другой