Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2. Я начал писать песни давно, страшно даже сказать – тридцать лет назад. Тогда я учился на первом курсе Московского педагогического института имени В.И. Ленина. В институте уже существовали только что образовавшиеся песенные традиции, связанные в основном с туристскими походами. Туризм тех лет, надо сказать, имел мало общего с нынешней индустрией путешествий. Во всяком случае, мы часто чувствовали себя чуть ли не первопроходцами. Жители мест, которые мы посещали, неизменно задавали нам вопрос об оплате за такое напряженное передвижение с тяжеленными рюкзаками. Тогда никому, кроме нас, и в голову не могло прийти, что это – вид отдыха. В походах писались песни. Повторяю, что я пришел на это поле, уже вспаханное моими старшими товарищами-сочинителями. Впоследствии они стали известными литераторами. Это Максим Кусургашев, Всеволод Сурганов, Юрий Ряшенцев, Виталий Коржиков. Только что миновало время замечательных военных песен, а время мирных песен еще не наступило. И возникший вакуум требовал заполнения.
Сначала писались песенки для участников одного похода или одной группы. И понятны они были только этим людям. Впрочем, на большее они (песни) не претендовали. Затем тематическая граница стала расширяться. Как-то к студенческому капустнику вместе с Юрием Ряшенцевым и Владимиром Красновским мы написали вступительную песню.
Так уж вышло, что песня эта полюбилась и нашему, и другим институтам. Через несколько лет, когда сменились студенческие поколения, песня эта официально и торжественно стала называться гимном нашего института.
Потом я работал учителем и служил в армии. Потом вернулся и стал заниматься журналистикой, но со студенческих времен уже не расставался с песней. Наконец, в журнале «Кругозор» я стал использовать песню как своеобразный журналистский прием, изобретя жанр песни-репортажа.
Первую же песню я написал после своего первого похода. Это было суперр-р-романтическое произведение. Называлась песня «Мадагаскар», хотя, откровенно говоря, ни к острову, ни к республике Мадагаскар она не имела никакого отношения. Это была бесхитростная дань увлечению Киплингом. Насколько мне известно, эта песня получила некоторое распространение, мало того, неизвестный мне соавтор дописал еще один куплет: «Помнишь южный порт, и накрашенные губы, и купленный за доллар поцелуй…» Думаю, что он был моряком…
Как я отношусь к этой песне теперь? Как к воспоминанию о тех наивных временах, когда романтичным казалось все – лес за полем, река, блеснувшая на закате, перестук колес электрички, звезда на еловой лапе.
3. В свое время, когда появились вокально-инструментальные ансамбли, на какой-то миг показалось, что вот-вот случится переворот в песенно-эстрадном направлении, что новые возможности в молодых руках обернутся новыми невиданными достижениями. На мой взгляд, этого не случилось. У нас не возникло ни своих «Битлз», ни «АББА», ни «Скальдов». Впрочем, в тех случаях, когда прозорливые руководители ВИА пытались опереться на традиции народной культуры, эти коллективы приближались к тому, что мы можем назвать «своим лицом». Но таких случаев было крайне мало. (Высказываю свою, сугубо личную точку зрения по этому вопросу.) Мне кажется, что вопрос унылой похожести, безликости упирается не столько в репертуар или программу, сколько в отсутствие индивидуальности, человеческой индивидуальности самих участников ВИА.
Я испытываю глубочайшее удовольствие, когда слышу или вижу, как поет человек. Не работает, не выступает, не зарабатывает на хлеб, а творит при тебе искусство – живое, волнующее, свое. Песня – и не только своя собственная, но и та, которую ты исполняешь, – наделена некой тайной познания другой души. Когда не происходит такого познания – скучно, друзья. Больше всего я люблю слышать и видеть, как поет Булат Окуджава, хотя слово «исполнитель» вряд ли подходит к этому необыкновенному мастеру. Я часто думал – почему его прекрасные песни так мало исполняются профессиональными певцами? Не побоюсь повториться – опять дело упирается в индивидуальность певца.
Мне кажется, что невозможно слушать исполнение одного из самых глубоких произведений о войне – песни «Темная ночь», отрешась от Марка Бернеса. Эту песню пытались исполнять очень хорошие певцы, чьи вокальные данные были, несомненно, выше данных первоисполнителя. Но мера боли, вложенная Бернесом в сорок третьем году именно в исполнение этой песни, делает это произведение, на мой взгляд, совершенно недосягаемой вершиной исполнительского творчества. Так же, думается мне, обстоит дело и с песнями Окуджавы. Только песня, пропущенная, как кровь, через сердце, становится высоким, волнующим искусством.
1981История одной песни
Вот уж никак не мог предположить, что песню, написанную мной в 1962 году, будут разыскивать через двадцать лет, искать ее автора. Речь идет о песне «Москва святая», и мне приятно, что представилась возможность рассказать об истории ее создания, вернее, об обстоятельствах, при которых она была написана, хотя сейчас, когда прошло столько лет, эта песня не представляется мне свободной от недостатков.
В те годы я работал специальным корреспондентом радиостанции «Юность» и в связи с этим очень много путешествовал. Тогда в самолетах «Аэрофлота» насильно не транслировали громкие произведения вокально-инструментальных ансамблей, и в этом смысле сибирские и дальневосточные полеты для меня были идеальной возможностью для сочинительства, да и децибельный уровень старых авиалайнеров не располагал к дорожным беседам с соседями.
Как ни странно, а может быть, это совершенно не странно, песня о Москве была написана в местах, чуть ли не максимально отдаленных от столицы, – на борту самолета Ил-14, летевшего из Южно-Сахалинска в Южно-Курильск. Именно там я вдруг ощутил, как далеко я очутился от Москвы, от города, где я родился и вырос. Я стал писать и сегодня, конечно, вряд ли вспомнил бы эти детали, если бы не одно обстоятельство. Не знаю уж, какие творческие муки выражало мое лицо и какие нелепые жесты я производил, но так или иначе мое поведение показалось кому-то из пассажиров подозрительным, а проще говоря, ненормальным. Я, естественно, целиком пребывал в себе и не мог этого заметить. Короче говоря, через некоторое время, где-то в районе второго куплета, ко мне подсел бортмеханик самолета и завел невинный разговор – кто, да откуда, да по какой надобности. До предъявления документов дело, однако, не дошло. Наоборот, после разговора с бортмехаником была принесена замечательная копченая рыба ряпушка, незамедлительно нами уничтоженная. Так мы и прилетели в Южно-Курильск, но песня была не дописана. Окончил я ее уже на борту судна.
Вот и все обстоятельства. Песня эта и еще ряд других были отосланы в Москву милому человеку, который ждал меня и, надо сказать, прекрасно разбирался в песнях. А в общем-то, песня эта в определенном смысле не случайна. Просто она – естественная дань тому чувству, которое возникает в далеких от столицы краях, когда тебя спрашивают, откуда ты, и отвечаешь с тайной гордостью – москвич.
1982
Памяти Владимира Красновского
…Тогда считалось, что «край» – правый или левый крайний – должен быть обязательно маленького роста, как динамовец Василий Трофимов по кличке Чепец, или Владимир Демин из ЦСКА, или Алексей Гринин. Значит, край должен был быть «шариком», а защитник «лбом», как Сеглин или Крижевский. И Володя, словно выполняя какое-то тайное указание, неизменно играл на правом краю, а я, хоть не был особым «лбом», играл всегда центра защиты. На пыльных проплешинах и задворках стадиона «Динамо» или СЮПа мы выступали со своим мячом (что особенно ценилось: хозяин мяча при неблагоприятном счете мог запросто забрать мяч и унести, произнеся: «Мне уроки делать»). Ловкий Володя знал три-четыре финта, страсть как любил водиться у себя на краю, будто целью футбола была обводка защитника, а не добыча гола. Когда же мы стали играть посерьезней, самозваные тренеры противников уже нашептывали своим защитникам, глазами показывая на Володю: «Вот этот краек шустрый…». В классе в то время Володю звали Баки, он отпускал длинные височки, и они очень «пушкинили» его большую голову с ранними залысинами и веселыми добрыми глазами. Потом однажды на уроке у зверского учителя английского языка Михаила Семеновича Зисмана (он так заставлял нас учить, что получавшие у Зисмана тройку в аттестате не моргнув глазом поступали в языковые вузы) Володя спутал слова и заблудился в бесхитростном слове «мэп», которое означало не более чем «карта». Весь класс смеялся, глядя, как Володя пытается вытащить ноги из глубин этого слова, засмеялся даже Зисман, однако вкатил Володе «пару» и дал при этом подзатыльник. Строг был. С той поры за Володей укрепилась кличка Мэп и пристала к нему так плотно, что прошла через всю его жизнь. И уже кричали на дворовых футбольных площадках между Белорусским и Бегами: «Мэпа держи, вот того крайка!» И это слово – плотное, маленькое, как шарик, и Володя сам – плотный, невысокий, крепенький – они так сжились, что уже на первом курсе редкомужчинного пединститута все знали, что на литфак поступил какой-то то ли Мэп, то ли Мэн – футболист, гитарист и артист. И все это было правдой. Потому что, кроме того, что он гонял мяч, Володя еще знал, кем он будет, кем хочет быть. Он должен быть и будет артистом. Тогда причем же здесь пединститут? А вот причем: Володей руководила прекрасная и наивная мысль – получить образование настоящее, которого театральные вузы не дают, поработать в школе в провинции, узнать жизнь и с этим знанием прийти на сцену. В то время, пока мы крутились между обвинениями друг друга в гениальности и альпинизмом-волейболом-туризмом, пытаясь одновременно совместить пятнадцать жизней, Володя методично и страстно шел к своей цели. Его учителем был Станиславский, кумиром – Б. Ливанов, он любил по-настоящему Пушкина и Гоголя – тогда, когда мы их любили, но все же «сдавали». Володя в невеселые времена начала пятидесятых буквально сам создал в институте театральный кружок, который впоследствии, через много лет стал, поскучнев, торжественно называться студией – со штатным расписанием и казенными финансами. Володя был душой и главным двигателем опаснейших в те годы мероприятий – институтских «обозрений», которые сочиняли мы сами и сами в них играли. Мы бросались в разные стороны, Володя шел только в одну и строго вперед. Даже в походах по Северу и Кавказу, когда сентиментальные наши девушки то и дело останавливались и восклицали – ах, пейзаж! ах, закат! – Володя днями мог бубнить мне в спину сцену: «Достойнейший сеньор! – Что скажешь, Яго?» – или читать совершенно без ошибок «Моцарта и Сальери». При неприкрытом свете электроламп в казарме радиороты, где стены были по февральскому времени покрыты толстой изморозью, он ночами напролет, когда мы сиживали на боевой связи, раскладывал передо мной одним – другой аудитории, к сожалению, не было – смысл или варианты сцены с Ноздревым. Печь, раскаленная каменным углем, зловеще синела дьявольскими огоньками, за окном в свете прожекторов неслась пурга, и Володя, несмотря на погоны младшего сержанта, выглядел как архангел Искусства, только что спланировавший с небес. В нем была настоящая Вера, вот что в нем было.
- Музыка моей жизни. Воспоминания маэстро - Ксения Загоровская - Музыка, танцы