Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Директор Голушкин, будто Шубников никуда и не отбывал, бережно дотронулся до рукава ватника, прошептал с уверенностью, что обрадует: «Сейчас! Сейчас будет третий триумф! Если разрешите». Шубников важно кивнул. Небо снова разодрали над Останкином, но теперь оно стало багровым. Предчувствие неприятного тотчас явилось к Шубникову. Пожары полыхали над улицей Королева, куда-то в черноту уносились пылающие балки, резные наличники, хлопья смятой бумаги, пепел (мне в те мгновения пришли мысли о босховском небе в правой створке «Воза сена»), какие-то фигуры неслись ввысь, то ли саранча с лестницами и ведрами, то ли загубленный Василий Пугач с горемычными приятелями. Небо трещало. Обещанием перемен или, напротив, катастрофы поплыла по небу от Крестовского моста пламенеющая буква «Ш», увеличивалась, уплотнялась, шипела; волной огня на глазах ожидающих неизбежности людей к ней стал вздыматься Мардарий.
И Шубников не выдержал, закричал:
— Прекратить! Залить водой! Прекратить!
52
Утром Шубников вызвал Любовь Николаевну. Планета, одним из отделений милиции которой он был милостиво прописан, оставалась страусиным яйцом, миной якорной под его ногами, и Любовь Николаевна была обязана об этом знать. Шубников лежал на койке, заменившей диван, на солдатской шинели. Он собирался иметь в доме одну шинель, но ему прислали две. Отменив распекай Голушкину, Шубников с ними согласился, накрыл одной из шинелей металлическую сетку корабельной койки. Лежа на шинели, согнув левую ногу и возвысив острым коленом вторую шинель, хмурый Шубников ожидал Любовь Николаевну.
Я бродил по Останкину и ругал себя. Надо было иметь в себе неприятие чужой силы и неприятие это вчера употребить. «Маяком» было объявлено, что движение троллейбусов и автомобилей по улице Королева временно закрыто, но жертв и разрушений старых построек практически нет. Теперь на Королева работали бульдозеры, снегопогрузчики и транспортные дирижабли. Никакие дворцы, балаганы, карусели на Королева и на Ракетном бульваре уже не стояли, а завалы семечковой шелухи виднелись повсюду, кое-где высота досадных холмов достигала одиннадцати с половиной метров. Трудились и пожарники. С чувством удивления и объяснимой радости я обнаружил на работах Василия Пугача и пятерых его приятелей с усами. А ведь все слышали вчера об их утрате.
— Так ты живой, что ли? — спросил я.
— А то не живой? — загоготал Васька Пугач. — Череп ты мой горелый!
— И что же, врали, что ты стоял в скульптурной группе?
— Может, и стоял. Хрен в сумку! Разморозили нас сегодня и отогрели. Да если бы мы кушали не мадеру, а это, нас бы никакой мороз не взял.
— Он и так не взял, вы и так посрамили Саппоро.
— А то не посрамили! — опять загоготал Васька Пугач. — Сорок лет стоим на башне!
Поклонившись, Мардарий доложил Шубникову, что к нему пришли. В улыбке Мардария была оскорбительная многозначительность. Шубников хотел было отчитать его, но лишь сказал:
— Поставь ей табуретку. Не здесь. Вон там, у ног.
Перед рассветом Шубников в мыслях определил Любови Николаевне служебное место, промежуточное или связное, в его отношениях с судьбой. Мысль Шубникова была непроизнесенная, но отчетливо выраженная, и не узнать о ней Любовь Николаевна не могла. Шубников ощутил к тому же, что сейчас ему не нужна женщина-тело, в крайнем случае он мог востребовать Тамару Семеновну для житейских необходимостей, и ни в какие светелки ездить он более не желал.
— Садитесь, — указал Шубников Любови Николаевне.
— Я могу и постоять, — улыбнулась Любовь Николаевна.
— Садитесь, — строго сказал Шубников.
Любовь Николаевна присела на табуретку, оглядела стены: в доме Шубникова она была впервые.
— Я вас слушаю, — произнесла Любовь Николаевна.
— Бессмертие, — сказал Шубников.
Любовь Николаевна не ответила.
— Бессмертие! — нетерпеливо повторил Шубников. — Мне!
— Я услышала. Но правильно ли я вас понимаю…
— Полагаю, что правильно. Бесконечность жизни.
— Вам может стать скучно. Немногие желали бессмертия. Напротив, оно было наказанием. Вам должно быть известно о страданиях Агасфера. Или Картафила.
— Бесконечно большой величине не бывает скучно, — сухо сказал Шубников.
— А бесконечно малая стекает в нуль, — сказала Любовь Николаевна.
— Это вы к чему? — раздраженно взглянул на нее Шубников. — Я требую от вас вовсе не нуль.
— Да, — согласилась Любовь Николаевна. — Но, по вашим понятиям, бесконечное несотворимо и неуничтожаемо. Вы к несотворимому и неуничтожаемому не принадлежите.
— Не вам судить об этом! — закричал Шубников. — Я вам приказываю, и будьте любезны!
— Выполнить ваше приказание не в моих возможностях.
— Свяжитесь с теми, у кого возможности есть. Немедленно.
— Увы, ничего не изменится.
— Но как же! Как же! — воскликнул Шубников. — Это ведь несправедливо!
Слезы были на его глазах. Шубников искренне считал теперь, что назначение ему жизненного предела — несправедливо, обидно и приведет к несчастью всего человечества. Отчасти он жалел, что избрал в разговоре неверный тон, возможно, надо было не кричать на женщину, а разжалобить ее, вызвать в ней сострадание матери или хотя бы любовницы. Впрочем, заискивания перед Любовью Николаевной могли привести и к унизительному положению, и это после вчерашнего величия!
— Если мне не дадут вечно служить совершенствованию людей, — мрачно сказал Шубников, — я обозлюсь и натворю бед.
Любовь Николаевна молчала.
— Больше вы мне ничего не скажете? — спросил Шубников.
— Я при вас, — сказала Любовь Николаевна. — Но наградить или наказать вас бессмертием я не могу.
— Вон! — закричал Шубников, приподнимаясь на локтях. — Вон! И чтобы быть теперь в отдалении от меня!
— Как прикажете, — встала Любовь Николаевна.
— Вон! — кричал Шубников. Он и кроссовку схватил с пола, швырнул ее в Любовь Николаевну, но той в комнате уже не было.
Шубников рыдал, укрывшись с головой солдатской шинелью. Какая досада, какая несправедливость, какая трагедия, думал он. Ему ничего не нужно, кроме этой кровати с металлической сеткой, кроме шинели и ватника, он может обладать всем, но это все ему не нужно, ему нужно одно — быть, быть, быть вечно. Но слепцы и безумцы приговорили его, он умрет, умрет, и, наверное, скоро. Шубникову стало страшно. Он чувствовал себя огрызком сухаря, упавшим в крысиную нору. И прежде случались в его жизни грустные дни, но никогда так не сжимала его вонючими лапами безнадежность отчаяния. Мерзкие люди, некоторые из тех, кого он вчера заставил пожирать семечки, возможно, будут жить и когда его не станет. Ну нет, откинув шинель, решил Шубников, ну нет, он отыграется. Ему отказано в бесконечной жизни, но он отыграется. На ком-то. И на Любови Николаевне. И на ком-то! Шубников ожил. Отчаяние его перестало быть безнадежным. Оно было теперь злым. Оно требовало мести и установления его, Шубникова, справедливости. Отныне Останкино не должно было знать покоя.
Приоткрыв дверь, Мардарий сказал:
— Директор Голушкин.
— Сними ватник! — закричал Шубников. — Не дразни меня! Я не в духе. И куда ты собрался?
— На прогулку, — жестко сказал Мардарий. — И по делам.
И исчез.
Директору Голушкину Шубников объявил, что он устал, что в ближайшие дни в Палату Останкинских Польз ходить не желает и пусть устанавливает с ним связь через экраны, компьютеры и прочее. Шубников не мог более пребывать на улицах, в магазинах, в автобусах среди останкинских жителей — до того они стали ему противны. Голушкин же сообщил, что гулянье произвело чрезвычайное впечатление, овощная база рвется в триумфаторы. И примечательно, что аптека не безобразничала на этот раз, не портила общую картину триумфов.
— И более никогда не испортит! — голосом пророка произнес Шубников.
Завалы семечковой шелухи вряд ли уберут и к вечеру, но это уже заботы коммунальных служб. Отдел «Ты этого хотел. Но сам делать не стал бы», сказал директор Голушкин, он предлагает назвать отделом Таинственных случаев. Или — Тайных просьб. Или — Устранения препятствий.
— У вас какой-то особенный интерес к этому отделу, — сказал Шубников, будто бы осуждал Голушкина или подозревал его в пороках, о которых ему, Шубникову, не следует знать.
— У многих есть этот интерес, — скромно сказал Голушкин и поглядел на Шубникова со значением.
Шубников вскричал:
— Хорошо! Хорошо! Если у вас такой интерес к отделу, то и занимайтесь им!
— Я бы хотел, — добавил Голушкин, — чтобы занятия были и у Мардария и чтобы занятия эти отвлекли его от безрассудных похождений, какие могут принести лишь вред и Палате и вам как личности… Обязан заметить, что Мардарий избалован, мнит о себе нечто несуразное и что-то замышляет…
- Сказки Долгой Земли - Антон Орлов - Социально-психологическая
- Крестики и нолики - Мэлори Блэкмен - Социально-психологическая
- Баффер - Михаил Дулепа - Социально-психологическая