Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я попал на гулянье, когда там уже все гудело и бурлило. Настроение у меня было скверное. Накануне я узнал, что Михаила Никифоровича телефонным звонком, а потом и телеграммой вызвали в Ленинград. Случилось несчастье. На ходу, на бегу, в гостях у среднего сына умерла мать Михаила Никифоровича. Я пошел к нему, застал в сборах. Спросил, какая нужна помощь. «Какая уж тут помощь, — сказал Михаил Никифорович. — От смерти нет в саду трав». Уход матери ошеломил его. Никаких предчувствий не предшествовало этому, никаких знаков судьба ему не подала. Мать жила семьдесят пять лет работницей на земле, считала себя здоровой и крепкой или старалась выглядеть такой для людей, в города к детям и внукам не переезжала. И вот в Ленинграде произошел у нее разрыв аорты. Теперь Михаил Никифорович казнил себя, будто бы он был виноват, что матери не стало. Но я знал, что его никак нельзя было отнести к черствым и бессовестным сыновьям. Кроме меня в его квартире были и другие люди, кто-то заметил, видимо в утешение Михаилу Никифоровичу, что смерть его матери в одночасье — счастливая и такую смерть можно пожелать. «Счастливых смертей не бывает», — тихо сказал Михаил Никифорович. Я вызвался проводить его на вокзал, но Михаил Никифорович ушел из дому один. Может быть, ему хотелось, чтобы к вагону провожатым явился (или скорее явилась) некто, видеть кого сейчас возле Михаила Никифоровича было бы нам странно. Может быть…
Я сидел дома, пообещав себе на улицу Королева не ходить. Но любопытство подзуживало, я уговаривал себя не пропустить зрелище, какое, может, и не повторится, тем более что я был бы на нем не участником, а сторонним ротозеем. И я отправился на улицу Королева. Было уже десять часов.
Зрелище на самом деле открылось мне удивительное. Мне приходилось и прежде попадать на массовые гулянья. Но те гулянья были вялые, полусонные, двигались на них люди, чающие чего-то необыкновенного, что оправдало бы их приход в толпу, что подчинило бы всех, завертело и понесло куда-то в веселье и удали. Но плясали и пели лишь на концертных эстрадах, явно отбывая за плату номер, кого-то (и неумело) пытались рассмешить затейники, бранились пьяные, оживление возникало лишь в очереди за шашлыками, и не происходило ничего необыкновенного, что завертело и понесло бы всех куда-то. Нынче же в гвалте, в шуме, в волнах музыки публику именно вертело и несло. В глазах многих я наблюдал волнение и жажду что-нибудь добыть или урвать. А добыть или урвать было что. На великаньих вертелах, вращаясь, жарились телята, всюду били доступные гулявшим цветные фонтаны крепких и слабых напитков. Ритмы движения людей (их, наверное, не вместили бы и Лужники) были карнавальные. Знакомые, не только из Останкина, но и из московских дальних западов и дальних востоков, попадались мне часто. А какое удовольствие получали, видно, любители ледяных гор! Раскрасневшиеся, шумные, забывшие о дневных заботах, слетали они из поднебесья по взблескивающим желобам — кто на санках, кто в бобах, кто на алюминиевых тазах. Впрочем, и вокруг были смех, игра электрических лучей, движение людей, разряженных и увлеченных преображениями останкинских ландшафтов. Вокруг все было живописно, пестро, голосисто. И вкусно пахло. Вращались карусели, взлетали на длинных балках кабины перекидных качелей, толпились зрители у входов в балаганы, в паноптикумы с показами землетрясений, пожаров, крушений кораблей, с похищениями премьер-министров, гремели металлические машины аттракционов из привозных луна-парков, пищали дурашливые и едкие петрушки, представлявшие комедь в разных углах, цыгане и сергачские укротители водили ученых топтыгиных, иных воспитанных и по правилам Сморгонской медвежьей академии, одинокий бродил верблюд, шарманщики исполняли шлягеры рок-ансамблей, их звуки не гибли от музыки десятка оркестров и хоров, усаженных в парковых раковинах, сбитенщики зазывали испить сбитень из медных баклаг, запахи горячего хлеба притягивали к столам с калачами, лавашем и чебуреками. Невдалеке от царьградского Ипподрома, выложенного из глыб льда, происходило конное ристалище, туда верхом на своей лошади проследовал Игорь Борисович Каштанов. Внимание публики привлекали силачи, канатоходцы и каскадеры. Среди каскадеров я увидел Петра Ивановича Дробного. Он рискованно лазал по ледяным уступам и скалам, срывался с крыш ледяных же пармских обителей, спасаясь от преследования ревнивцев, вот-вот должен был разбиться вдребезги, но в последний гибельный момент, совершив тройное сальто, попадал в седло мотоцикла, приготовленного сообщниками, на мотоцикле же уезжал в безопасную для него жизнь. Позже я видел Дробного на новой площадке, там он, перепрыгивая через сталкивавшиеся автомобили, стрелял на лету в мессинских мафиози, троих укладывал, автомобили же немедленно взрывались. Совершенно неожиданно для меня выступал на подмостках доктор Шполянов. Он предстал перед публикой силачом, держал зубами пудовые гири, поднимал зубами же за ноги лилипутов, а потом, наглотавшись игральных карт, печени налимов, плакатов с изображениями троллейбусных билетов, выпускал изо рта зеленое пламя. Стало быть, и такие причуды и способности были открыты в докторе Шполянове.
Очереди выстраивались к шатрам звездочетов, от них за терпимую, как утверждали, плату можно было получить пророчества, гороскопы и денежные советы. Я был уверен, что обнаружу среди звездочетов знакомых, а может, и сокурсников по университету, но к шатрам я не пробился. К тому же мне показалось, что невдалеке мелькнула Любовь Николаевна. Мне захотелось сейчас же догнать ее, сказать о несчастье Михаила Никифоровича и посмотреть ей в глаза. Я мог наговорить ей и грубости. Но что бы дал теперь разговор с ней? Ничего бы не дал, кроме досад и глупостей. Да и Любовь ли Николаевна мелькнула впереди? Я все же бросился за ней, подлинной или мнимой, однако беготня моя превратилась в погоню Мизгиря за Снегурочкой. Лешим же, дразнившим меня, мог оказаться и воспитанник Шубникова ротан Мардарий, чью голову в мохнатой мохеровой кепке вокзального носильщика я несколько раз видел в толпе. Но и к Мардарию я не смог пробиться. Приблизился наконец к нему, а он нырнул в круглое строение «Всемирной косморамы». Но зачем мне понадобился сам Мардарий? Я не знал и отстал от него…
Прогулки Мардария были замечены и Шубниковым. Шубников хотел было одернуть его и отправить домой, потом подумал: гуляет и гуляет, но завтра — посмотрим. В грохоте, в сутолоке веселья к Шубникову порой приходила усталость, тогда он желал снова придремать у костра и чтобы Тамара Семеновна отгоняла от него шумы и летучих насекомых. В эти минуты ему было все равно, как настроена нынче Любовь Николаевна, отчего она мечется, мелькает всюду, и на улице Королева и на Ракетном бульваре, будто ищет кого-то, отчего она озабоченная и хмурая. И был ему безразличен силовой акробат Перегонов, посерьезневший и оттого по временам зловещий. Ему хотелось прекратить гулянье или ускорить его ход, отняв, скажем, у ночи два часа. Но потом усталость и безразличие пропадали, возвращались азарт и воодушевление, огонь, Шубников в ватнике носился от павильона к павильону, от каруселей к вертепам, кричал, негодовал, распекал женщину-паука, не дотянувшуюся гибкой ногой до серебряной спицы, хвалил бородатую турецкую кибер-девицу Фатиму, засматривался на представленное в балагане прибытие Наполеона на остров Святой Елены, справлялся у Бурлакина о готовности ракет, зарядов и запалов. Директор Голушкин выслушивал нарекания Шубникова, вызванные сонным состоянием некоторых ученых медведей. Голушкин предполагал, что сонные медведи — либо оборотни, либо экземпляры с переселившимися в них душами, возможно не привыкшими к ночным разгулам. Иногда пробивались к Шубникову представители водонапорной башни и Института частей тела и наружного органа. Представитель башни был чувствительный и восторженный, все ему нравилось. «Добрый напор! — говорил он о гулянье Шубникову. — Напор добрый!» Представитель же Института хвостов надоел Шубникову, ему чудилось, что их недооценивают и обижают. К ночи посвежело, около ледяных гор воздух вовсе стал прохладный, дальновидные люди не зря захватили из дома пальто из телячьих шкур. Но было заметно, что научные труженики мехом внутрь держатся на гулянье поодаль от работников мехом наружу, возможно, они представляли два творческих подхода к проблеме и разногласия их мыслей мешали единению в часы веселий и забав. Представитель, занудивший Шубникова, ходил мехом наружу. На ватник он смотрел с подозрением, не подшит ли к нему мех, не свойствами ли верхней одежды художественного руководителя вызвана неприязнь к нему.
— И что же? — интересовался представитель. — И фейерверк наш дадите во вторую очередь?
— Как оговорено в контракте, так и дадим! — раздражался Шубников.
Увидеть фейерверки ему уже не терпелось самому. Бурлакин не подпускал его к наземным устройствам огненного представления, кричал в ответ на крики Шубникова. Шубников чувствовал, что Бурлакин непривычно для него волнуется, может быть, и не верит в удачу, как еще пять дней назад он, Шубников, не верил в удачу всего гулянья. Волнение Бурлакина передалось Шубникову, он заметался по улице Королева. Ему казалось теперь, что все происходит на гулянье уныло, вымученно, бездарно, что необходимо сейчас же устроить здесь гром с молниями, оргию, брейгелевское беспутство на площади, шабаш, ночь на Лысой или Брокеновой горах. Прибежав снова к Бурлакину, он закричал:
- Сказки Долгой Земли - Антон Орлов - Социально-психологическая
- Крестики и нолики - Мэлори Блэкмен - Социально-психологическая
- Баффер - Михаил Дулепа - Социально-психологическая