раз всходили в совершенно ином настроении. Еще днем мы твердо решили, что если к концу представления восторг зайдет слишком далеко, мы убежим потихоньку, чтобы нас не потащили на сцену для оваций.
Коридоры полны. Чувствуется в публике какое-то волнение, вызывающее как будто излишнюю болтливость. Мы ловим на лету слухи о том, что вокруг пьесы начинается шум, о беспорядках, о том, что якобы сломали барьер у кассы! Гишар, всё еще в костюме римлянина, входит в фойе немного озадаченный: его освистали только что в «Горации и Лидии»[60].
Понемногу нам становится трудно дышать, как перед грозой. Встречаемся с нашими актерами, и Го со странной улыбкой говорит нам про зрителей: «Они неласковы».
Мы подходим к занавесу, стараемся разглядеть зал, но в каком-то ослеплении видим только ярко освещенную толпу. Вдруг слышим, как начинает играть музыка. То есть поднятие занавеса после трех ударов и вся эта торжественность, которую мы ожидали с сердцебиением, прошли впустую, мы ничего не заметили. Потом, очень удивленные, мы слышим свистки, бурю каких-то выкриков, которая вызывает ураган ответных рукоплесканий… Мы спрятались в уголке, прислонились за кулисами к декорации среди масок, и нам кажется, что статисты, проходя мимо, кидают на нас жалостливые взгляды. А свистки и аплодисменты продолжаются.
Занавес опускается. Мы выходим без пальто; у нас горят уши. Начинается второй акт. Опять неистовые свистки, вперемежку со звериными криками и передразниванием актеров. Освистано решительно всё: даже немая сцена госпожи Плесси. Битва продолжается: актеров поддерживает часть партера, а почти все ложи с остальным партером и галереей хотят во что бы то ни стало криком, стуком, злобными и глупыми выходками добиться, чтобы опустили занавес[61].
– Да, немного шумно, – говорит нам Го два или три раза. А мы все это время стоим, прислонившись к стене всё там же, стоим бледные и нервные, но твердо, не отступая ни на шаг, и нашим упрямым присутствием заставляем актеров доиграть пьесу до конца.
Внезапно раздается еще и выстрел. Занавес падает среди общей неразберихи и неистовых криков всего зала. Мы видим госпожу Плесси, которая уходит со сцены в ярости, извергая ругательства по адресу оскорбившей ее публики. А за занавесом на протяжении четверти часа слышатся свирепые вопли, которые не дают Го даже выговорить нашего имени.
Мы пробираемся сквозь беснующуюся толпу, заполнившую коридоры театра, и идем ужинать в «Золотой дом» с графом д'Осмуа, Буйе и Флобером. Мы вполне сохраняем внешнее спокойствие, несмотря на нервную судорогу, которая вызывает у нас тошноту при каждом проглоченном куске. Флобер не может удержаться и говорит нам, что находит нас великолепными. Мы возвращаемся домой в пять часов утра разбитые и утомленные, как никогда в жизни.
6 декабря. Главный клакер утверждает, что со времен «Эрнани» в театре не бывало подобного волнения.
Обед у принцессы Матильды. Она вчера приехала из театра с разорванными перчатками и с разгоревшимися от хлопания руками.
Моя дура любовница вчера была в театре и говорит мне сегодня, что не смеет показаться на улицу, что ей кажется, будто у нее на лице написано, что с нами случилось.
27 декабря, Гавр. Нам стало легче после того, как мы выбрались из этого ада. Съели чудного бекаса, подышали соленым воздухом: немного животного счастья.
1866
6 января. Мы обедали у Флобера в Круассе. Он в самом деле работает четырнадцать часов в сутки. Это уже не труд, это подвижничество.
Принцесса написала ему про нас, по поводу нашей «Анриетты Марешаль»: «Они сказали правду, а это преступление!»
8 января. Я так разбит нравственно! Слишком уж много шуму из-за нас. Хочется, чтобы вокруг стало тихо.
Чудовищное химерическое животное. Искусство рисовать страх, подступающий к человеку днем в виде смутных призраков; изображать и воплощать панику и иллюзии в существах, одаренных членами и суставами, явных, осязаемых, почти жизнеспособных – вот гений Японии. Япония создала и оживила зоологию галлюцинации. Из мозга ее искусства, как из пещеры кошмара, прорывается и бьет ключом целый мир зверей и демонов, высеченный из вздутого уродства: звери в судорогах и конвульсиях; наросты сучьев, в которых застыла жизнь; звери – помесь ящерицы с млекопитающими; жаба, срощенная со львом; сфинкс, приросший к церберу; личинки, жидкие и липкие, буравящие себе путь, как дождевые черви; звери с гребнем из колючей гривы, жующие шар с двумя круглыми глазами на конце палки; драконы и химеры апокалипсиса далекого Востока.
Мы, европейцы, французы, мы не так изобретательны. Наше искусство признает только дракона: это всё то же чудовище из «Рассказа Терамена» [Жана Расина], которое на картинах господина Энгра высовывает свой красный суконный язык.
В Японии же чудовище – повсюду. Это украшение и чуть ли не домашняя утварь. И жардиньерка, и курильница. Гончар, медник, рисовальщик, вышивальщик поселяют его в жизни каждого японца. Оно то и дело корчится и выставляет свои когти на платье. Для этого мира женщин с накрашенными веками чудовище – изображение самое обыденное, привычное, любимое, то же, что для нас – художественная статуэтка на камине. И кто знает, не тут ли кроется идеал этого артистического народа?
15 января. Обед у Маньи. Тэн заявляет, что все талантливые люди – продукт своей среды, а мы утверждаем обратное, то есть что они – исключение. Где вы найдете, спрашиваем мы, «корень экзотизма Шатобриана? Это ананас, выросший в казармах!» Готье нас поддерживает: он считает, что мозг художника и нынче тот же, каким был во времена фараонов. Быть может, у буржуа, которых он называет «текучим ничтожеством», мозг и изменился, но это, по его мнению, совершенно не важно.
– Находиться зимой в любимом уголке, между привычных стен, среди предметов, привыкших к небрежному прикосновению ваших пальцев, в кресле удобном для вашей особы, под смягченным светом лампы, вблизи тихого тепла камина, топившегося целый день, – и разговаривать там в часы, когда ум бежит от работы, спасается от забот дня; разговаривать с людьми симпатичными, с мужчинами и женщинами, улыбающимися вашим словам. Открывать душу, давать себе волю; слушать и отвечать; отдавать свое внимание другим или требовать его себе; исповедывать других или высказываться самому; затрагивать все, что доступно слову, смеяться над сегодняшним днем. Перебирать прошедшее, как бы ворочая уголья на очаге истории; пошалить парадоксом, поиграть рассудком, дать порезвиться мозгу; наблюдать, как в спорах сходятся и расходятся характеры и темпераменты; видеть на чужом лице отражение вашего слова; замечать головку одной из дам, приподнимающуюся над вышиванием; чувствовать, как пульс бьется сильнее, возбужденный небольшой лихорадкой и в легком