Питу во второй раз взглянул на свои ноги и вынужден был признать, что, если, конечно, эта часть его тела не претерпит кардинальных изменений, победы вроде тех, какие одерживает в настоящую минуту г-н де Шарни, ему заказаны.
Контрданс окончился. Для Катрин он длился от силы несколько секунд, Питу же показалось, что с его начала прошел целый век. Возвратясь, чтобы снова взять под руку своего первого кавалера, Катрин заметила происшедшую с ним перемену. Питу был бледен, на лбу его блестели капельки пота, в глазах стояли слезы ревности.
– Ах, Боже мой! – сказала Катрин. – Что с вами стряслось, Питу?
– Со мной стряслось то, – отвечал несчастный юноша, – что теперь, когда я увидел, как вы танцуете с господином де Шарни, я ни за что не осмелюсь танцевать с вами.
– Пустяки! – возразила Катрин. – Не стоит так расстраиваться, вы станцуете, как сумеете, а мне все равно будет приятно танцевать с вами.
– Эх! – сказал Питу. – Вы это говорите, чтобы меня утешить, мадмуазель, но сам-то я себе цену знаю; я понимаю, что вам всегда будет приятнее танцевать с этим молодым дворянином, чем со мной.
Катрин ничего не ответила, потому что не хотела лгать; однако, поскольку у нее было доброе сердце и она чувствовала, что с беднягой Питу творится что-то странное, она начала оказывать ему многочисленные знаки внимания; увы, даже это не могло возвратить ему утраченной радости. Папаша Бийо был прав: Питу становился мужчиной; он страдал.
Катрин станцевала еще пять или шесть контрдансов, из них один – с г-ном де Шарни. На этот раз, мучаясь так же сильно, Питу внешне выглядел более спокойным. Он пожирал глазами каждое движение Катрин и ее кавалера. Он пытался прочесть по губам, о чем они говорят, а когда в танцевальной фигуре их руки соединялись, старался отгадать, что это – дань правилам или выражение нежности. Без сомнения, Катрин дожидалась второго контрданса с виконтом, ибо, станцевав его, сразу предложила Питу пойти домой. Никогда еще ни одно предложение не встречало такого сочувствия; но удар был нанесен, и Питу, меряя дорогу такими широкими шагами, что Катрин приходилось время от времени сдерживать его, хранил ледяное молчание.
– Что с вами? – спросила наконец Катрин. – Почему вы со мной не разговариваете?
– Я с вами не разговариваю, мадмуазель, – ответил Питу, – потому что не умею разговаривать, как господин де Шарни. Что я могу вам сказать после всех тех красивых слов, которые говорил вам он?
– Как же вы несправедливы, господин Анж, ведь мы говорили о вас.
– Обо мне, мадмуазель? Каким же это образом?
– А вот каким, господин Питу: если ваш покровитель не отыщется, вам придется выбрать себе другого.
– Значит, я уже недостаточно хорош, чтобы вести счета на вашей ферме? – спросил Питу со вздохом.
– Напротив, господин Анж, я полагаю, что счета на нашей ферме недостаточно хороши для вас. С тем образованием, какое вы получили, вы можете достичь большего.
– Не знаю, чего я могу достичь, но знаю, что ничего не хочу достигать, если своими достижениями мне придется быть обязанным господину де Шарни.
– А отчего бы вам не принять его покровительство? Его брат, граф де Шарни, кажется, на хорошем счету при дворе и женат на ближайшей подруге королевы. Он мне сказал, что если я захочу, он подыщет вам место в департаменте, ведающем налогом на соль.
– Премного благодарен, мадмуазель, но я вам уже сказал, что я в этом не нуждаюсь, и останусь на ферме, если, конечно, ваш отец меня не прогонит.
– А какого дьявола я стану тебя прогонять? – спросил грубый голос, в котором Катрин, вздрогнув, узнала голос отца.
– Милый Питу, – тихонько прошептала она, – не говорите отцу про господина Изидора, прошу вас.
– Ну, отвечай живее!
– Потому что.., потому что, быть может, вы сочтете, что я недостаточно учен, чтобы быть вам полезным, – пролепетал вконец смущенный Питу.
– Недостаточно учен! Да ты считаешь, как Барем, а читаешь так, что утрешь нос нашему школьному учителю, а он мнит себя великим книгочеем. Нет, Питу, мне людей посылает сам Господь Бог, и если уж они ко мне попали, то остаются столько времени, сколько угодно Богу.
Питу возвратился на ферму, ободренный этими словами, но до конца не успокоенный. За эти полдня в душе его свершилась огромная перемена. Он утратил веру в себя, а это такая вещь, которую, раз потеряв, уже не вернуть, поэтому Питу, против обыкновения, спал ночью очень плохо. Ворочаясь с боку на бок, он вспоминал книгу доктора Жильбера, которая была обращена против знати, против злоупотреблений привилегированных сословий, против трусости тех, кто им подчиняется; Питу показалось, что только теперь он начал понимать все те красивые слова, которые читал утром, и он дал себе слово, как только рассветет, прочесть в одиночестве и про себя тот шедевр, который давеча читал на людях и вслух.
Но, поскольку Питу плохо спал ночью, проснулся он поздно. Тем не менее он решил исполнить задуманное. Было семь часов. Фермер должен был вернуться к девяти; впрочем, застань он Питу за чтением, он бы только одобрил это занятие, которое сам же и присоветовал.
Итак, юноша спустился по приставной лесенке и уселся на скамейке под окном Катрин. Случай ли привел Питу в это место, или ему было известно, что это за скамейка? Как бы там ни было, Питу, вновь облаченный в свой старый повседневный наряд, состоявший из черных штанов, зеленой блузы и порыжевших башмаков, вытащил брошюру из кармана и принялся за чтение.
Не станем утверждать, что поначалу глаза его вовсе не отрывались от страниц, дабы бросить взгляд на окно, но поскольку в окне этом, окаймленном настурциями и вьюнком, не было видно ровно ничего, Питу в конце концов всецело предался чтению.
Впрочем, хотя он и смотрел только в книгу, рука его ни разу не потянулась перевернуть страницу; можно было поручиться, что мысли его блуждают где-то далеко и он не столько читает, сколько грезит.
Внезапно Питу почудилось, что на страницы брошюры, прежде освещавшиеся утренним солнцем, упала тень. Тень эта была так густа, что источником ее не могло быть облако; оставалось предположить, что ее отбрасывает непрозрачное тело, а среди непрозрачных тел встречаются донельзя прелестные – поэтому Питу живо обернулся, дабы узнать, кто же заслонил от него солнце.
Его ждало разочарование. В самом деле, тело, отнявшее у него ту толику света и тепла, какую Диоген требовал у Александра, было непрозрачным, но назвать его очаровательным было решительно невозможно; напротив, оно имело крайне неприятный вид.
Это был мужчина лет сорока пяти, еще более длинный и тощий, чем Питу, и ходивший почти в таком же отрепье; читая брошюру через плечо нашего героя, он, казалось, был настолько же внимателен, насколько рассеян был Питу.