Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Случись больному нашего времени волею писателя-фантаста перенестись в 70-е годы XVIII века и попасть в распоряжение медика тех времен, как летальный исход ему был почти гарантирован. Если не от болезни, то от страха за свою жизнь – наверняка, поскольку пациент очень быстро осознал бы, что никакая медицинская помощь в современном понимании этого слова ему не светит.
Разумеется, лекари на Руси существовали всегда и даже подразделялись на зеленников (этакая смесь фармацевта с терапевтом) и резанников (хирургов), однако возможности их были настолько же ограничены, насколько широки они у их современных коллег, в порядке вещей возвращающих пациентов с того света. Медом с кислым питьем лечили простуды, подорожником вытягивали гной, но воспаление легких оставляло больному очень немного шансов, а аппендицит и вовсе их не оставлял. Настоем ромашки промывали кожные высыпания, чеснок был столь же универсален, как аспирин, но глотошная (скарлатина) становилась смертным приговором для ребенка, а корь – верным шагом к слепоте. После жаркой бани вправляли вывихи и соединяли переломы, но смерть младенца во время родов была настолько привычной, что осташковский мещанин Нечкин, потерявший подобным образом новорожденного сына, спокойно писал об этом в дневнике: «Роды – как и должно быть».
Эпидемии оспы, чумы и холеры вольно гуляли по стране, не сдерживаемые ничем, кроме карантинных кордонов, внутри которых смерть сгребала себе жертвы частыми граблями. За XVIII век холерное поветрие налетало на Россию 9 (!) раз. А в армии сыпной тиф, дизентерия и малярия уносили едва ли не больше солдат, чем военные действия. С малярией боролись рвотными и кровопусканиями. Тифу же и дизентерии больной противостоял в одиночку, зачастую, проигрывая этот неравный бой. Ведь никто, включая врачей, и не догадывался о том, с какими незримыми противниками ведется сражение внутри организма.
Что удивительно, с течением времени медицинских познаний практически не прибавлялось. Еще в XVII веке студентов госпитальных школ учили по травникам и лечебникам (эдаким народным медицинским энциклопедиями), составленным века назад. Лишь при Петре I, который, помимо своего плотницкого хобби, был весьма неравнодушен к медицине, любил сам оказывать раненым первую помощь и во время путешествий по Европе частенько заходил в анатомические театры, наметились сдвиги. При нем медицинское образование наконец-то было поставлено на регулярную основу, и стал перениматься западный опыт, однако, качество подобного образования по-прежнему оставалось под большим вопросом. Если даже в первой четверти XIX века Пирогов покинул медицинский факультет московского университета, не произведя ни единого вскрытия, то что говорить о веке XVIII! Практически никаких единых принципов подхода к лечению болезни не существовало; лекари пользовали больного кто во что горазд. Одни хирурги перевязывали рану по нескольку раз в день, а другие не снимали повязку, наложенную на Бородинском поле, до самого Парижа. Кто применял повязки влажные, кто сухие; одни пропитывали бинты нейтральным составом, другие практиковали раздражающие припарки. И в результате даже самые незначительные раны почти всегда гноились, прежде чем образовать рубец. Кстати, дренажей еще не знали, поэтому гной удаляли из раны с помощью тампонов. Вы можете представить себе запах, царивший в лазаретах! Счастье еще, что он не вызвал преждевременные роды у беременной Софьи Романовны!
Операции при отсутствии анестезии отличались от пытки разве что гуманными мотивами, страданий же причиняли не меньше. Лучшие хирурги того времени гордились своим умением удалять конечность в кратчайшие сроки, пока исходящего криками пациента удерживали помощники. А как обойтись без ампутаций, если альтернатива – заражение крови и смерть? Осколочные ранения и открытые переломы почти неминуемо вели к гангрене, поэтому поврежденную руку или ногу старались отнять как можно раньше, не дожидаясь, пока ткани начнут мертветь. При этом, хотя еще в начале XVII века французский врач Амбруаз Паре стал применять перевязку сосудов для остановки кровотечения, современники Якова Лукича или не знали об этом, или, зная, сохраняли упорную приверженность к тампону и каленому железу, «склеивавшему» края сосудов[14]. Даже в 1812 году перевязка сосудов еще не получила признания, и генеральный хирург прусской армии Теден протестовал против использования торсионного пинцета[15], а главный врач прусской армии Герке не много не мало отдал приказ, чтобы медики не прибегали к «варварскому способу перевязки сосудов». В армии российской дела обстояли не лучше – истечь кровью, на операционном столе, было в порядке вещей.
Словом, «лечение» и «мучение» не только рифмовались друг с другом, но были едва ли не полными синонимами. Печальной иллюстрацией тому, как страшил раненых предстоящий ад в руках врача стала трагедия князя Багратиона, чья малая берцовая кость была раздроблена осколком снаряда во время Бородинской битвы. Решительно заявив врачам, что «лучше провести шесть часов в бою, чем шесть минут на перевязочном пункте», он отказался от ампутации и умер семнадцать дней спустя от заражения крови.
Инфицирование раны вообще было бичом военной медицины того времени, поскольку вплоть до второй половины девятнадцатого века врачи имели примерно такое же представление об асептике, как о полетах в космос. Мне хотелось бы написать, что прежде, чем взять в руки ланцет, Яков Лукич простерилизовал его горячим паром или обработал карболовой кислотой, а сам тщательнейшим образом вымыл руки с помощью специальной щеточки от кончиков пальцев почти до локтей. Что он протер спиртом кожу пациента на месте предполагаемого разреза и обложил операционное поле чистой тканью. Я бы с радостью упомянула хотя бы о том, что перед операцией он надел чистый передник, но, увы, он этого не сделал. И вовсе не потому, что с преступной халатностью относился к своим обязанностям, а потому что даже не подозревал, что медицина вообще и хирургия в особенности должна покоиться на прочном фундаменте чистоты.
Итак, любое оперативное вмешательство в те годы неизбежно инфицировало и без того не стерильную рану, а до изобретения антибиотиков оставалось более полутора столетия. Добавьте к этому невозможность остановить внутреннее кровотечение, неумение зашить стенку внутреннего органа в случае повреждения, и вы перестанете удивляться тому, что врачи не сумели спасти Пушкина, раненого в живот шестьдесят три года спустя.
А был ли шанс остаться в живых у Федора после того, как пулю с пыжом извлекли из его тела? Был, но при условии, что его иммунитет обладал достаточной силой, чтобы побороть занесенную в рану инфекцию.
Только на резистентность организма больного и приходилось рассчитывать врачам, не имевшим в своем распоряжении ударных способов воздействия на организм и обладавшим весьма смутными представлениями об анатомии и физиологии. В громадном большинстве случаев врачебная помощь сводилась к утешительной для больного иллюзии, что для его спасения сделано все возможное. Но с подобной иллюзией – согласитесь! – и умирать легче, и выздоравливать способнее. А уж если видишь неподдельное участие в глазах врачующего тебя человека, то, сколь бы обессилен ты ни был, неминуемо потянешься к жизни, точно растение – к солнцу из-под земли.
XXV
«…Ни на единый миг не поколебалась я в своем решении и после ни разу в нем не раскаялась…»
Всякий раз с волнением приближалась Василиса к постели Федора, чтобы сменить ему повязку, но волнение неизменно сменялось облегчением. Определенно, он выздоравливал! Не наблюдалось у него ни одного из тех зловещих признаков белой рожи, что приводили ее в отчаянье при взгляде на иных других раненых. В первые дни после извлечения пули кожа на животе и на спине не побледнела и не приобрела особого нездорового блеска. А значит, уж не появятся на ней серые пятна, пронизанные пузырьками зловонного воздуха. Как надавишь на такую плоть, чудится, что под пальцами у тебя зернистый мартовский снег, что днями неизбежно растает. Так и есть – превращаются крепкие розовые мышцы на солдатской руке или ноге в черно-серую гниль.
Но Федора чаша сия миновала: недели через две пулевое отверстие покрылось коркой, под которой нарастала молодая розовая кожа. Еще того раньше появился коричневый струп в том месте, где Яков Лукич вырезал пулю, и можно было уже не сомневаться, что солдат встанет на ноги. Болезненная немощь отступала от него, как дождевая сырость от просиявшего солнца. Когда Василиса подносила ему еду и питье, он уже улыбался и даже шутил, что не она его, а он ее потчевать должен. А позже стал всерьез говорить и о том, что хотел бы усадить ее на почетное место в своей горнице и в ноги поклониться за спасение. Василиса бормотала в ответ что-то любезное, но старалась отводить взгляд. Словно бы раздваивалась ее душа: и горькая память об отце не отпускала, и, чисто по-женски, не могла она оставаться безучастной к тому, что сильный, статный и видный мужик, коего и недуг не смог обезобразить, так тянется к ней всем сердцем и ищет ее расположения. Иной раз, когда Федор днем засыпал (слаб еще был и в долгом сне восстанавливал силы) украдкой присматривалась она к нему, и, чем дольше глядела, тем более пригожим и достойным ответной благосклонности он ей казался.
- Наполеон: Жизнь после смерти - Эдвард Радзинский - Историческая проза
- Капитан Наполеон - Эдмон Лепеллетье - Историческая проза
- Личные воспоминания о Жанне дАрк сьера Луи де Конта, её пажа и секретаря - Марк Твен - Историческая проза
- Прачка-герцогиня - Эдмон Лепеллетье - Историческая проза
- Фрида - Аннабель Эббс - Историческая проза / Русская классическая проза