Первый раз в жизни рассказываю. Я себя раз на мысли поймал: а какая разница – любовь или половое влечение? Ня смог в шастнадцать лет ответить, какая разница. Я и люблю, и хочу, и жанюсь – хоть сейчас пошли в загс распишемся. Чего тут плохого? А в нынешние времяна этого нет, ребята. Сначала покувыркаемся – с одним, со вторым, с пятым-десятым… А потом хватились: мне сорок лет, а я родить ня могу. Вона как. У тяперешних уж того ня будет. Будет похоть. Ну, любопытство: как там это – взрослая жизнь? То – ня любовь. У меня иное. Вот расскажу. Я учился в первом классе в Залоге, там начальная школа была, и мне нравилась воспитательница детского садика. Понимаете?
– Нет, – признался Пётр Алексеевич.
– Она в Доманове – воспитательница, – растолковал Пал Палыч. – В Доманове садик был, я туда ходил, и она – моя воспитательница. А ещё она в Залоге в яслях работала, а я там – в первом классе. И вот гляжу, она навстречу идёт, и думаю: вот бы на ней жаниться. Тогда уже хотел жаниться – вот какая она красивая, какая хорошая. У меня, конечно, не было интимных чувств, а было… ну, вот как к человеку. Понимаете? Вот понравился тябе человек – у тебя ещё мысли ня созрели о половом о чём-то, а ты уже видел в ней мать семярых дятей – нас у мамки семяро было – и уже хотелось создать сямью. – Пал Палыч задумался. – Как бы сказать… Она мне нравилась ня потому, что у меня стоял – нет, там совсем другие мысли были. Вот она красивая идёт, она тябе улыбается, она тябе воспитательницей была, тебя по головке гладила, ня обидела тебя ни разу… – Пал Палыч запнулся о кочку и чертыхнулся. – А у нас в Залоге училка была – руки у ней вот так тряслись. – Он повернулся к Петру Алексеевичу, вытянул руки и мелко затряс кистями. – Мы её смерть как боялись. Она всё время кричала, била нас и в угол ставила. Захочешь ты на такой жаниться?
Переставив на озере сети, к обеду вернулись в Новоржев. От кристальной утренней сказки не осталось и следа – линии проводов уныло перечёркивали белёсое небо, оттаявшая трава была мокрой и скользкой, голые деревья потемнели и сделались чернее прежнего.
Ночной заморозок укрепил вчерашние намерения – на вечерней зорьке решили с болванами попытать счастья в Михалкино.
Пал Палыч отправился с рюкзаком в сарай свежевать бобра. Собаки, запертые в вольере, учуяли звериный дух и зашлись истошным лаем. Пётр Алексеевич отнёс ружья в дом и поспешил следом за Пал Палычем – не столько в помощь, Пал Палыч прекрасно справится и без него, сколько из любопытства – ему было интересно взглянуть, в каком месте бобрового организма находится целебная струя.
Из-за дверей сарая, перекрываемые лаем, раздавались голоса. Пётр Алексеевич прислушался.
– А ня бяри в голову, – говорил Пал Палыч. – Что делать – так в природе заведёно. Мы – у него, он – у нас.
– Ёперный театр! Как ня бяри? – Тон Нининого голоса был непререкаем. – Что ты его дразнишь? Что злобишь? Ты его или пристрели, или ня забижай, раз он такой мстивый. И у него, поди, своя гордость есть и самолюбие. А ты с-под носа забираешь. Кому понравится?
Пётр Алексеевич поднял взгляд: над домом, очерчивая круг, по широкой дуге шёл ястреб.
Волосатая сутра
Существо человека Демьян Ильич схватывал чётко: смотрел на персик и видел косточку. Так был устроен. Одних занимает вопрос: кто ты, человек? Других: на что ты способен? Демьяну Ильичу хотелось знать: кто в тебе сидит?
Кто сидел в этой деве, он, разумеется, знал. Манеры её были такого рода: с незнакомыми людьми и с теми, кто был ей приятен или хотя бы не очень противен, она держала себя мило и приветливо, но для иных про запас имела норов, и если воспитание не позволяло ей без повода ударить гадёныша по лицу, то клюнуть его в затылок ей ничто не мешало. Для неё Демьян Ильич был гадок. Он понимал: грациозное и глупое создание. Но поделать с собой ничего не мог.
Что она ему? Когда Демьян Ильич видел её, в нём оживали странные противоречия. «Мой ум созрел для зла…» – с внутренней усмешкой думал он. И в то же время ему хотелось нежно трогать её, поглаживать и даже, может быть, попробовать лизнуть эту по-девичьи припухлую, покрытую нежным абрикосовым пушком щёку. Это было так просто, это было так страшно… При подобных мыслях сердце Демьяна Ильича тяжело надувалось, кровь вязко густела, и в груди хранителя делалось тесно и жарко. Ну что же, если нельзя быть вместе, то можно быть рядом… И в голове его рождался план. Прихоть? Он не поступал по прихоти, это было не в его правилах, но тут особый случай – чувств своих Демьян Ильич смирить не мог. Если нельзя быть вместе, то можно быть рядом… План складывался шаг за шагом – такие люди, в ком оживают несмиряемые чувства, становятся чудовищно изобретательны. План поспевал, ворочаясь в мозгу среди горячих мыслей, как стерлядь в вареве ухи. Он поспевал. Он складывался. Он сложился. Нет – Демьян Ильич не желал ей той же участи, какой одаривал других. Но как иначе? Она останется и будет с ним. Так, этак ли – он не отдаст её…
– Гхм-м… – прочистил хранитель заржавелое горло.
И через царящий в доме кавардак – привычный и уже удобный – отправился в ванную совершать туалет. Ведь и самую прекрасную новость способен убить запах изо рта вестника.
Взять хотя бы утконоса. Дела его плохи – неспроста он угодил в Красную книгу МСОП[1], а это значит, что законным путём приобрести зверька в виде экспоната (чучело) музею практически невозможно. Во-первых, добыча утконоса в Австралии запрещена и по австралийским законам сурово наказуема. Во-вторых, запрещён и сурово наказуем вывоз незаконно добытого утконоса за пределы Австралии. В-третьих, в соответствии с целой гроздью международных конвенций и договоров, попытка ввоза преступно добытого и незаконно вывезенного из Австралии утконоса в большинство стран, чтящих правила мирового общежития, тоже запрещена и наказуема. Тройной кордон. Конечно, можно попробовать найти чучело на вторичном рынке, но предложения там довольно ограниченны, и утконос, скорее всего, будет сед от пыли и трачен молью. Конечно, существует практика межмузейных обменов, но это привилегия крупных учреждений с богатыми фондами. Конечно,