А между тем достаточно было бы обратиться от личных писем и дневников Жюля Верна к газетам и политическим памфлетам его времени, чтобы перед нами сразу раскрылась иная, высшая реальность — огромный и тревожный мир, в котором жил писатель Жюль Верн. Эта биография, полная движения и скрытой жизни, для нас важнее всего, так как именно она вошла как составная часть в сто томов его сочинений.
Подлинную биографию Жюля Верна нужно начинать с 1848 года, с его второго приезда в Париж. В этот год Париж господствовал над Францией, а Франция возвышалась над Европой и всем миром. Голос Парижа звучал во всех углах земного шара. Парижское восстание нашло себе отклик в победоносных восстаниях Вены, Милана, Берлина. Вся Европа, вплоть до русской границы, была вовлечена в движение. И для зоркого наблюдателя не могло быть сомнений в том, что началась великая решительная борьба, которая должна была составить один длинный и богатый событиями революционный период, могущий найти завершение лишь в окончательной победе народа.
Жюль Верн стоял на самом ветру эпохи. Но был ли он таким зорким наблюдателем? Будем к нему справедливы и не станем награждать его врожденной гениальностью политического мыслителя. Для юноши двадцати лет, провинциала, впервые попавшего в Париж, вполне естественно быть полным иллюзий и рассчитывать на скорую и окончательную победу «народа» над «угнетателями». Кто в его представлении были эти угнетатели? Король, аристократия, церковь. А народ? Все остальные…
Годы, прошедшие над Францией после революции сорок восьмого, были заполнены жестокой борьбой антагонистических сил, которые таились как раз в этом самом «народе»: буржуазии, крестьян, ремесленников, рабочих. Но Жюль Верн всю жизнь не хотел этого видеть. Весна его, его молодость, удивительно совпала с пробуждением от окоченения и спячки его родной страны. Пусть революция раздавлена, затоплена в крови, он мог себе сказать: «Я дышал воздухом республики, она была возможна!»
И вот теперь, после переворота 1 декабря 1851 года, когда президент Луи Бонапарт задушил республику, чтобы стать императором Наполеоном III, Жюль Верн очутился с ним лицом к лицу. Лицо, похожее на лицо провинциального парикмахера, смотрело на молодого писателя со страниц газет и журналов, со стен и заборов, оно преследовало его даже во сне. И оно всё время говорило: нужно выбирать, нужно действовать, нужно решать свою судьбу.
Эти дни были для Жюля Верна днями битвы, днями единоборства. Пусть оно совершалось в тишине маленького кабинета писателя — вернее, в его душе, но тем сильнее оно опустошало это поле боя, тем страшнее оно было для молодого человека, почти юноши, который внезапно почувствовал себя совершенно одиноким.
Перед ним лежало два пути: раболепное подчинение или борьба. Но подчиниться — означало отдать свое перо на службу Наполеону малому, стать слугой палача. А борьба? Для этого нужно было верить в борющуюся Францию, знать её. Жюль Верн её не видел.
А страна тем временем продолжала жить и бороться. Генрих Гейне, побывавший во Франции незадолго до этого, писал:
«Я посетил несколько мастерских в предместье Сен-Марсо и увидел, что читали рабочие, самая здоровая часть низшего класса. Я нашел там несколько новых изданий речей старика Робеспьера, а также памфлетов Марата, изданных выпусками по два су, историю революции Кабе, ядовитые пасквили Корменена, сочинение Буонаротти «учение и заговор Бабефа», — все произведения, пахнущие кровью. И тут же я слышал песни, сочиненные как будто в аду, припевы которых свидетельствовали о самом диком волнении умов. Нет, о демонических звуках, которыми полны эти песни, составить себе понятие в нашей нежной сфере невозможно; надо их слышать собственными ушами, например, в тех громадных мастерских, где занимаются обработкой металлов и где полунагие суровые люди во время пения бьют в такт большими железными молотами по вздрагивающим наковальням.
Такой аккомпанемент в высшей степени эффектен, точно так же как и освещение в то время, как живые искры вылетают из печей. Всё — только страсть и пламя!..»
В эти годы в муках и труде рождался новый Париж. Над городом висела белая кменная пыль, падающая на листву каштанов, как седина. Рушились старинные дома, разбирались средневековые стены и решетки, сносились целые кварталы, чтобы дать место новым блистательным и строгим проспектам нового города.
Стоя на перекрестке, Жюль Верн часто следил за рождением новых бульваров, пересекающих груды битого камня, ещё недавно бывшего бушующим хаосом средневековых кварталов, следил за появлением, как по волшебству, новых великолепных вокзалов, зданий, церквей. И звезды улиц, расходящихся во все стороны от звонких площадей, всё чаще напоминали ему кем-то брошенное крылатое прозвище вновь рождающегося Парижа — город Светоч.
Перестройка французской столицы не была делом Сенского префекта барона Осман, как то казалось императору Наполеону. В этом плане, составленном республиканским правительством еще в 1793 году, были воплощены мечты многих поколений зодчих и градостроителей, мечтателей и поэтов — всех тех, кто, любя прошлое великого города, хотел для него ещё более блистательного и счастливого будущего. Это был великий труд скованной Франции, ищущей обновления.
Вся жизнь Франции походила на пародию. Палата депутатов заседала в Париже, но она не имела права ни предлагать законопроекты, ни вносить поправки в правительственные предложения. Заседания её были публичны, но печатать прения было запрещено. Все представители интеллигенции находились под надзором полиции. Университет существовал, но преподавание было обращено главным образом на древние языки; кафедры философии и истории были упразднены. И всем профессорам было приказано брить усы, чтобы «уничтожить в костюме и нравах последние следы анархии»…
Но скованный гигант продолжал трудиться и бороться. Железные пути всё дальше протягивались во все концы страны; всё гуще становился дым паровозов, пароходов, заводов и фабрик. И всё сильнее приливала кровь народа к центру страны — к Парижу. Это была не только столица императора и его своры, жандармов, спекулянтов, шпионов, — это был центр промышленности и торговли, столица науки и мысли, подлинное сердце Франции.
То было время быстрого развития промышленности, расцвета техники. Ещё недавно, в 1838 году, первый пароход пересек Атлантику, и то проделав часть пути под парусами, а в шестидесятые годы железные паровые суда установили регулярные рейсы, соединяющие Францию со всем светом, и гигантский «Грейт Истерн», в девятнадцать тысяч тонн водоизмещения, проложил первый телеграфный кабель между Европой и Америкой.