облака ввечеру. Из глаз его, тлевших, как две голубые звезды, еще не ушла синь небес, а тело его было белым, как грудь Луны.
Она раскинула руки ладонями кверху, робко расправила пальцы. Поглядела на него снизу вверх. Затем глаза ее медленно закрылись, длинные ресницы задрожали.
Она стояла перед ним, как юная жрица, застыв неподвижно, только по телу порой пробегала внезапная дрожь, а на округлой шее трепетала жилка. Так она поклонялась ему, нагая, но не знающая стыда, – даже когда он, покачнувшись, тяжело рухнул ничком, а вечерний бриз, прокравшись над песками, взъерошил его стриженые кудри, как ветер порой колышет мех мертвого зверя, лежащего в пыли.
Когда утреннее солнце появилось из-за стены тумана, она увидела: вот же оно, солнце! И, взглянув на него, простертого у ее ног на песке, поняла, что это лишь человек. Просто человек, бледный, как смерть, и испачканный кровью.
И все же – чудо из чудес! – изумление перед божеством в ее глазах стало глубже, а тело ее будто млело и оседало на песок, трепетало и снова млело.
Да, у ног ее лежал человек, но ей было проще видеть в нем бога.
А ему снилось, что он дышит огнем – да, огнем, которого жаждал так, как никогда не жаждал воды. Обезумев от радости, он упал перед этим огнем на колени. Он потирал ладони, изодранные в кровь, окунал руки в багряные языки пламени. Была у него и вода – прохладная, благоуханная, окроплявшая его горящую плоть, омывавшая глаза, волосы, горло. Затем пришел голод, жестокая, раздирающая боль, которая жгла, сжимала и терзала его кишки, но и это тоже прошло, и ему снилось, что он уже поел и все его тело стало теплым. Затем ему приснилось, что он заснул и в этом сне больше не видит снов.
Однажды он проснулся и увидел, что она лежит рядом с ним, вытянувшись на песке, крепко сжимая мягкие ладони и улыбаясь во сне.
V
Дни побежали быстрее, чем прилив по желто-рыжему пляжу, а ночи, полные звездной пыли и синевы, приходили, исчезали и возвращались вновь, чтобы иссякнуть на рассвете, как иссякает аромат фиалки. Они считали часы. Часы рождались и умирали золотыми пузырьками, что подмигивали миллионами глаз вдоль берега, испещренного пеной. Часы заканчивались и начинались, мерцали переливами и таяли, как пузырьки в легчайшей радужной дымке.
В мире еще оставался огонь – он вспыхивал от ее касаний и там, где она выбирала. Лук с тетивой из шелка ее собственных волос, стрела с опереньем морской птицы и наконечником из острой раковины, леска из серебряного сухожилия оленя, крючок из отполированной кости – все эти тайны он узнавал, и узнавал их, смеясь, щека к щеке со своей нежной наставницей.
В первую ночь, когда они только смастерили лук и приладили блестящую тетиву, девушка провела его к ручью через лес, озаренный луной. Там они долго стояли, перешептываясь, прислушиваясь и снова что-то шепча, хотя ни один не понимал звуков голоса, который успел уже полюбить.
Глубоко в чаще леса скребся и фыркал Кауг-дикобраз. Потом они услышали, как Вабозе-кролик бежит вприпрыжку – скок-поскок, скок-поскок – по сухой листве в сиянии луны. Бесшумно проплыла по воздуху Скииска, древесная кряква, – великолепная, как плавучий цветок.
Над безмятежным серебром океана гагара-Шингебис всколыхнул своим бессмысленным смехом благоуханную тишину, пробудив ото сна Кей-ошка, серую чайку. Затем по глади ручья пробежала рябь. Послышался мягкий всплеск, тихий шелест песка.
– И-хо! Смотри!
– Я ничего не вижу.
Его возлюбленный голос был для нее лишь мелодией без слов.
– И-хо! Та-хинка, красная оленуха! Э-хо! За ней придет рогач!
– Та-хинка, – повторил он, накладывая стрелу на тетиву.
– Э-то! Та-мдока!
И он натянул лук – так, что серые перья чайки на конце стрелы защекотали ухо, – и тьма вокруг загудела, вторя музыке тетивы.
Так умер Та-мдока, матерый олень о семи отростках рогов.
VI
Словно подброшенное в воздух яблоко, мир вертелся поверх руки, запустившей его в пространство.
И вот однажды, ранней весной, Сэсока-малиновка проснулся на рассвете и увидел девушку у подножия цветущего дерева. Та держала на руках младенца, закутанного в шелковые пелены ее волос. Кауг-дикобраз поднял свою игольчатую голову от его слабого вскрика. Кролик-Вабозе замер, трепеща пушистыми боками. Кей-ошк, серая чайка, переступал по пляжу на цыпочках.
Кент стоял на коленях, одной загорелой рукой обхватив их обоих.
– И-хо! И-на! – шепнула девушка и подняла младенца в розовых пламенах рассвета.
Но Кент дрожал, глядя на них, и глаза его были полны слез. На бледно-зеленом мху лежали их тени – три тени. Но тень младенца была белой как пена.
Это был их первенец, так что его назвали Часке, и девушка пела, баюкая его на шелковых полотнищах своих волос, – пела весь день напролет в сиянии солнца:
Ва-ва ва-ва-ва-ве – йе;
Ка-вин, ни-джека Ке-дьяус-ай,
Ке-га нау-вай, не-ме-го Сувин,
Не-баун, не-баун не-даун-ис айс.
Э-ве ва-ва, ва-ве – йе;
Э-ве ва-ва, ва-ве – йе[14].
На волнах безмятежного океана качался Шингебис-гагара – слушал песню, молча пощипывая клювом свою атласную грудь. В лесу Та-хинка, красная оленуха, повернула изящную голову навстречу ветру.
В ту ночь Кент думал о мертвых – впервые с тех пор, как прибыл на Остров Горя.
– Акэ-у! Акэ-у! – чирикал Сэсока. Но мертвые не возвращаются.
– Любимый, сядь к нам поближе, – прошептала девушка, заглянув в его беспокойные глаза. – Ма-канте масека[15].
Но он посмотрел на младенца и на его белую тень на мху и только вздохнул:
– Ма-канте масека, любимая! Смерть сидит и смотрит на нас из-за моря.
Теперь впервые он познал нечто большее, чем страх перед страхом: он познал страх. А со страхом пришло горе.
До сих пор он и не догадывался, что горе прячется в лесу.
Теперь он это знал. Но счастье, вечно рождавшееся заново, когда две маленькие ручки обвивали его шею, когда слабые пальчики сжимали его руку, – то счастье, которое понимал Сэсока, что-то щебеча своей супруге, насиживавшей яйца, которое понимал Та-мдока, когда вылизывал своих пятнистых оленят, – это счастье давало ему отвагу, чтобы встречать горе спокойно, будь то во снах или в глубинах леса, и помогало ему смотреть в пустые глаза страха.
Теперь он часто думал о лагере: о Бейтсе, с которым когда-то делил одеяло, о Дайсе, которому сломал запястье, о Талли, брата которого застрелил. Он даже как будто слышал выстрел, так внезапно грянувший в зарослях болиголова, снова видел сквозь дым высокую фигуру,