распоров посылку, он ахнул от радостного удивления: оттуда вывалились книги. Тут и «Логика», и «Феноменология духа», и «Эстетика», и «Гимназические речи», и «Энциклопедия» — словом, все тринадцать томов Гегеля. Спасибо Яшеньке Неверову! Это он постарался там в Питере. Что бы ни говорили о нем и сколь ни засушивает его служба в «министерстве погашения и помрачения просвещения в России», как прозвал насмешник Белинский ведомство Уварова, а Станкевичу Неверов оставался верен (да простится автору эта непроизвольная игра слов) и комиссию его выполнил с истинно дружеским рвением.
Вот когда можно будет, наконец, прильнуть к гегелевской мудрости в ее натуральной подлинности, а но через посредничество Ретшера, Вильма, Гешеля и прочих истолкователей и исказителей. Белинский с грустью листал книги. Хорошо Мишелю и Николаю, оба досконально владеют немецким языком, вплоть до тончайших хитросплетений философической мысли. Впрочем, тут же Виссарион утешился,— Мишель заверил, что самолично проконспектирует в первую голову «Феноменологию духа», а затем и все прочее. Положили встречаться втроем у Станкевича ежевечерне и от восьми часов до одиннадцати погружаться в Гегеля по макушку.
Бакунин первый вырвался на гегельянский простор. Ну и разгулялась же там его молодецкая силушка! Он перевел «Гимназические речи», где великий философ, между прочим, настаивает на введении в преподавание воинских упражнений и религии. Ученики должны, заявляет философ, явить «пример неизменной приверженности королю». Что ж, может быть, Бакунин опроверг это, или хотя бы поспорил с Гегелем, или просто высмеял его монархические призывы? Какое там! Благоговейно повторил их в том предисловии, которым он предварил «Гимназические речи», и все тиснул в «Московском наблюдателе», где к тому времени необъявленным редактором стал Белинский.
«Будем надеяться,— писал там Бакунин,— что новое поколение сроднится, наконец, с нашей прекрасной Русской Действительностью» и станет образцом «действительно русского человека, преданного царю и отечеству».
Нового бога водрузил Мишель на алтаре кружка Станкевича: Действительность. Она, дескать, выше жалкой и бесславной личности человека. Все в нашей жизни разумно. А вот французская революция была цепью неразумных кровавых сцен. И так далее, и все в том же ниспровергательски-благонамеренном тоне.
Сразу ли принял Мишель гегельянскую схиму?
Нет. Этому предшествовала борьба. Ибо для того чтобы убедить других, Мишелю недостаточно собственного магического красноречия. Ему надобно прежде всего убедить самого себя. А это серьезный противник. Да, это самое трудное, потому что изощренный ум Бакунина мгновенно воздвигал крепостные стены, которые он же должен разрушить.
Так случилось прежде всего с этим проклятым тезисом Гегеля, опубликованным впервые в его «Введении к философии права» и вторично во «Введении к «Энциклопедии»»: «Что разумно, то действительно, и что действительно, то разумно». Мишель ощущал в себе борьбу двух гигантов. Силы их были равны.
Он не мог идти к Николаю и Виссариону со своими сомнениями. Он должен был вторгнуться в их мозг как завоеватель. Но прежде надо было покорить то непокорное, что сидело в его собственном мозгу.
Различал ли Гегель, спрашивал себя Мишель, действительное и существующее? И является ли все существующее действительным? Или только такое, которое существует лишь потому, что не может не существовать? И как быть в таком случае с тем, что иные исторические события в потоке времени выясняются как неразумные? Остаются ли они действительными? И, напротив, можно ли допустить, что всё, признанное сознанием человека истинно разумным, неизбежно станет действительным?
Проклятый тезис! Он не давался. В нем было что-то неуловимое. В последний момент он выскальзывал из рук, как живое существо. Мишелю казалось, что он сходит с ума. Он действительно воображал это философское утверждение каким-то маленьким юрким зверьком, необычайно мускулистым и поросшим мягким, волнистым и скользким ворсом, который не давал возможности удержать его в руках.
Тогда Мишель приготовил ему хитрую западню. Все-таки Мишель артиллерист, а оружие артиллериста не только пушки, но и математика. Он пустил в ход прием приведения ad absurdum. Западня захлопнулась. Действительное оказалось разумным. Но в самый последний момент гегелевский тезис ускользнул сквозь прутья математической ловушки.
Мишель возмутился. Он шагал по улицам, не разбирая дороги, расталкивая прохожих, натыкаясь на стены, отдавливая кому-то ноги, провожаемый подозрительными взглядами будочников. Вся его натура борца негодовала.
А что если Гегель в этом проклятом тезисе зашифровал мысль о предопределенности исторических событий? А? Что если это был со стороны старика своего рода протест против оказионализма, утверждающего, что всё существующее — плод случая? Вот Гегель и метнул в оказионалистов свой смертоносный тезис — нет, исторические события не случайны, они закономерны, они вытекают одно из другого, как следствие из причины. Именно этот процесс, то есть действительность, Гегель и называл разумным, то есть не случайным.
В натуре Мишеля не только тонкость мыслителя, но и сила борца. В критические минуты она всегда берет верх. Мишель не стал больше рыться в механизме тезиса, подобно ребенку, ломающему игрушку, чтобы узнать, как она устроена. Все действительно разумно — с этим он пришел к Виссариону.
Он не застал его. Белинский ушел в лес. Тимоша Всегдаев пытался увязаться за ним.
— Прости, друг, мне надобно походить одному,— сказал Белинский извиняющимся голосом.
Тимоша понимающе кивнул головой:
— Ясно, Виссарион Григорьевич, хотите подумать наедине с собой.
Белинский вдруг взорвался, словно вторглись в его самое потаенное:
— Ересь мелешь! Наоборот: я не хочу думать. Да-с! Обрыдли мне литературные дрязги... Все эти Полевые, да Гречи, да Межевичи и прочая плесень отечественной словесности. Жажду отдохнуть от моего беспокойства за искусство, за Россию, за человечество. Устал я — притом не только от врагов, но — уж ты меня прости — и от друзей. Все досаждает мне — и философия, и преферанс. Я ухожу, чтобы не думать. Вот именно: я ухожу в бездумье... Я, друг мой, сам себе надоел...
В ту пору лес в Москве — рукой подать, за любой заставой. Белинский шел напролом. Утопал по щиколотку в снегу. Снег лукавый, предательский, он продавливается при каждом шаге, а там — лед. Виссариону вправду сейчас не думалось. С елями да с соснами не разговоришься. Приятно спотыкаться о честные пни, а не о цензурные придирки, приятно, когда тебя хлещут по щекам не бездарные злопыхатели из «Северной пчелы», а еловые ветви, сахарно изукрашенные морозом, и снег ласково валится на шапку и воротник. Он