Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночь они провели у него в гнезде. Их серые тельца сотрясались в радостных конвульсиях. Она плакала от счастья принадлежать такому сильному, пышущему неутоленной страстью самцу; он плакал от счастья, что выполнил главную свою обязанность.
И снова время текло, текло, текло, загустевало, загустевало, загустевало. И снова он, отогревшийся в теплом бреду любви, вспоминал жизнь среди двуногих великанов, и не мог от бессонницы смежить глаза, и носился из угла в угол, и валил на пол первую же попавшуюся ему на глаза самку, и отступали в неведомые дали воспоминания о жизни среди двуногих великанов, казавшиеся только сном, только сном — не больше.
Сны эти были страшными — он видел себя в них маленьким-маленьким, хрупким-хрупким, постоянно рискующим погибнуть от любого неосторожного движения великанов. Для теперешней его жизни сны были сплошным бредом. В них совершалось нечто, непонятное мышам, стоящее вне их мира и их представлений о мире. И его — тоже. Он был мышонком. Он не хотел иметь ничего общего с миром двуногих великанов, так настойчиво вторгавшимся в его сновидения.
И наконец он испытал радость! То была радость ни с чем не сравнимая — радость отцовства, радость сознания, что в бесконечную цепочку мышиной жизни плотно вплелось и его звено, и он отныне бессмертен, ему суждено жить и жить, повторяясь в детях, внуках, правнуках. Радость эту он испытывал несколько раз — всегда, когда появлялись мышата у самок, которыми он овладел, спасаясь от ирреальных снов.
Вскоре ему стало казаться, что он со всех сторон окружен детьми. Он не ошибался — под полом избы деда Ознобина остались только самки, ставшие его женами, он и его потомство. Прочие мыши перебежали в покинутую зайцевскую избу.
Раньше ему не доводилось жить среди такого безусловного уважения и почитания. Жены ценили его неутомимость, дети преклонялись перед его силой, которую, правда, он не мог продемонстрировать, потому что не осталось соперников, с которыми можно было драться.
С ним стали происходить необъяснимые странности: ему казалось, что иногда по ночам он превращается в двуногого великана, и тогда видит как бы сверху копошащихся под ногами мышей, и ему противен их запах, он презирает их. Однако наступал миг, когда он переставал быть великаном, и тогда он ненавидел уже великанов, их запах, их образ жизни и мыслей.
Он великолепно знал причину своей ненависти: все чаще и чаще возникали в его воображении лица одних и тех же великанов, казавшиеся знакомыми ему. Какой-то скрытый в глубине мозга центр подсказал, что половина лиц принадлежит великанам мужского рода, половина — женского.
Но не само появление лиц, не частота, с какой приходилось видеть их, вызывали ненависть, а то, какими лица были, выражение их глаз: презрение к нему, тоже смешанное с ненавистью, сквозило в глазах великанов. И еще — билась в зрачках глаз неизбывная боль, сопровождаемая долгим немым криком.
Воображаемые великаны, чудилось ему, притаились в пыльном мраке подполья и со всех сторон пристально смотрят на него, то вплотную приближаясь к его воспаленным от ненависти глазам, то уносясь далеко-далеко. Но близко ли, далеко ли находились великаны, он с одинаковой остротой ощущал их боль, одинаково громко слышал немой, нечеловеческой мощи крик. Презрение великанов он еще мог переносить, а вот боль и крик… Сил не хватало выдерживать их.
Иногда он пытался понять: зачем и почему великаны так часто являются ему? Неужто между ним и ними есть какая-то таинственная связь, ему неведомая или же основательно забытая? Неужто есть какая-то связь?!
Однажды вечером он выбрался из подпола в избу. Ему просто хотелось побыть одному. Надоели возня и непрекращающийся писк. Пахло запустением в избе деда Ознобина. Затянутое паутиной окно синело высоко и таинственно.
Он потерял сознание от яркой вспышки в мозгу, от протяжного звона в ушах, от тяжести, которой вдруг налилось его хрупкое существо. Исказившееся пространство возносило его все выше и выше. Как когда-то он не осознал мгновения, когда превратился из человека в мышонка, так и в тот вечер не понял всей важности превращения из мышонка в человека. Тем более, не стал он разбираться в причинах этого превращения, привычно замечая только уже случившееся, не умея ни предвидеть, ни задумываться, ни предполагать к каким результатам случившееся приведет.
Мало-помалу вспышка погасла, звон утих, а тяжесть улетучилась, оставив ощущение силы. Он ходил из угла в угол по горнице, украдкой выглядывал в окно, на цыпочках подкрадывался к двери и, приложив ухо к сизым от старости доскам, настороженно прислушивался. А через некоторое время заученно повторял все жесты и движения: шел из угла в угол, нервными толчками неся отвыкшее от хождения на двух ногах тело; наклонялся к окну, осторожно водил глазами из стороны в сторону, боясь увидеть приближающуюся к избе деда Ознобина человеческую фигуру; вороватой перебежкой устремлялся к двери, прикладывал алеющее от волнения ухо к доскам, напряженно вытягивал шею, стараясь не дышать. От повторения жесты не становились его. Они были ему чужды, как незнакомая одежда. Требовалось привыкнуть к ним, а еще больше к тому, что окружающее уменьшилось в размерах и не угнетало больше неприступностью, высотой и шириной, став соразмерным с нынешним его телом. Стол, который раньше воспринимался сооружением неизвестного назначения, оказался просто столом. Обглоданный жадными мышиными зубами кукурузный початок, валявшийся у одной из ножек стола, был только кукурузным початком, а не огромным цилиндром, мешающим спокойно бегать, как раньше.
Он с воскресшей радостью узнавал предметы: закопченные горшки, лавку вдоль стола, тронутый ржавчиной нож на столе, потрепанный веник у двери, висящую на громадном гвозде старую кожаную сумку, неаккуратно брошенный под лавку брусок для заточки косы. Он узнавал их! А ведь совсем недавно бегал по ним, разглядывал их и недоуменно крутил розоватым носиком, не в силах понять, что это такое и для чего предназначено.
Первая радость узнавания прошла. Он еще раз огляделся по сторонам, заметил осколок старого зеркала, стоящий на подоконнике, с волнением взял его. Из зеркала на Левашова смотрел Левашов. Взгляд того, другого, Левашова был колюч и насторожен. С опаской он скользил по лицу Левашова первого, изучая каждый миллиметр кожи. Он уже привык к острому носу, к длинным усам, торчащим в разные стороны, к серым волосам на теле, и вид нынешнего лица испугал его похожестью на лица великанов, которые мучали его болью в глазах и криком. Ему самому захотелось в ужасе закричать, однако только глухое болезненное мычание вырвалось из груди, повиснув в пыльном застоявшемся воздухе — оказалось, он отвык от человеческого языка, ему предстояло заново научиться называть окружающее по имени: стол — столом, небо — небом, человека — человеком.
И он тупо морща лоб, показал себе осколок старого зеркала, и назвал этот осколок по имени:
— …эр…ало…
Затем он медленно двинулся по горнице, вспоминая, как зовут окно, дверь, кожаную сумку, гвоздь, на котором она висит, помятое ведро, алюминиевую кружку возле ведра, половицы, скрип половиц, синеющий за окнами вечер, скромный лунный свет, проникающий в горницу через запыленные стекла, имя которых ему тоже предстояло вспомнить. И он знал, что вспомнит, что к ужасу своему станет частью озвученного, наделенного именем и смыслом мира.
Среди лиц, мучавших его, неизменно присутствовало лицо рыжего парня с наивными глазами и белыми ресницами. У парня была фамилия Шилов. Звали его Григорием. По документам он числился Шиловым Григорием Матвеевичем. По отчеству его никто никогда не называл — из-за молодости и веселого легкомыслия, которое на самом деле было показным, очень часто Шилов серьезно и о серьезном говорил с Левашовым, соседом по госпитальной койке.
Уральский городок, накрытый сверху серым небом, оказался первым мирным городком, который видели вблизи сотни раненых. Госпиталь размещался в школе, в старинном, сто лет назад построенном здании. Раньше оно принадлежало сказочно богатому купцу, торговцу солью, и стояло на крутом берегу реки. От здания к реке сбегала лестница. У реки несколько лет назад построили причал, и теперь там разгружались пароходы, доставлявшие в городок какие-то ящики и мешки, перевозившие раненых, а из городка увозившие тоже ящики и мешки и тоже раненых, но уже не таких беспомощных, оклемавшихся от холода фронтовых ночей, от распутицы, от грохота и визга снарядов.
Шла вторая половина сорок четвертого года. Путь Левашова в уральский городок казался ему удачнейшим из снов, везением, которое бывает только раз в жизни, потому что только раз человек может спастись от неминуемой смерти, а Левашов спасся несколько раз. Жизнь благоволила к нему. Порой, отвернувшись от всех к стене, Левашов с тревожным удивлением спрашивал: неужели он по-прежнему жив? Неужели это правда? Неужели судьба и впредь будет укрывать его бронированными крыльями от смерти? Он знал ответ. Ответ звучал утвердительно. Но из суеверия Левашов только задавал себе удивленные вопросы, ни разу не рискнув ответить на них.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Фрекен Смилла и её чувство снега - Питер Хёг - Современная проза
- Мальчик и мышонок - Ханс Браннер - Современная проза
- Дефицит - Татьяна Булатова - Современная проза
- Приключения Махаона - Место под солнцем - Игорь Дроздов - Современная проза