Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вошла госпожа Гранжье. Я в душе посочувствовал ей: небольшого роста, она старалась быть высокомерной. Она извинилась, что зря побеспокоила меня. Объяснила, что хотела получить кое-какие сведения, в письменном виде это было бы сложно, вот она и послала за мной, а тем временем все разъяснилось. Эта нелепая загадка мучила меня больше, чем какая-нибудь беда.
На берегу Марны, прислонившись к ограде, стоял маленький Гранжье. Ему залепили снежком в лицо, и он хныкал. Я успокоил его и спросил про Марту. Его сестра просила встречи со мной, мать и слышать обо мне не хотела. Тогда отец сказал: «Марте совсем плохо, я требую, чтобы исполнили ее волю».
Мне вмиг стало ясно странное, отдающее буржуазностью поведение госпожи Гранжье. Она позвала меня из уважения к супругу и выполняя волю умирающей. Но, как только опасность миновала и Марте полегчало, ее вновь посадили под домашний арест. Мне бы радоваться. А я сожалел, что кризис не продлился столько, сколько нам было нужно, чтобы повидаться.
Два дня спустя от Марты пришло письмо. Ни слова о моем приходе. От нее, конечно же, его утаили. В письме она рассуждала о нашем будущем, и тон ее при этом был каким-то особенным — возвышенным, безмятежным, что меня слегка смутило. Видно, и впрямь любовь — крайняя форма эгоизма, потому что, ища оправдание своему смущению, я решил, что ревную к нашему ребенку, которому Марта уделяет теперь больше внимания, чем мне.
Ребенка ждали в марте. На дворе стоял январь; в одну из пятниц запыхавшиеся от быстрого бега братья сообщили, что у маленького Гранжье появился племянник. Я не понял, ни почему у них был такой победный вид, ни почему они так бежали. Они же явно не сомневались, что новость ошеломит меня. Однако дядя представлялся моим братьям непременно взрослым человеком. Для них было чудом, что в роли дяди на сей раз оказался маленький Гранжье, вот они и спешили, чтобы мы разделили с ними их изумление.
С наибольшим трудом узнаем мы именно тот предмет, что постоянно находится у нас перед глазами, стоит его чуть-чуть передвинуть. В племяннике маленького Гранжье я не сразу узнал ребенка Марты, своего ребенка.
Со мной сделалось нечто подобное смятению, произведенному в общественном месте коротким замыканием. Внезапно внутри меня стало совсем темно. И в этой непроглядной мгле забегали, натыкаясь друг на друга, мои ощущения; я совершенно потерялся, на ощупь шарил в памяти, пытаясь сопоставить даты. Я считал по пальцам, как несколько раз при мне делала Марта, но тогда я не подозревал измены. Впрочем, это было ни к чему. Я разучился считать. Что же это за ребенок, который родился в январе, тогда как мы ждали его в марте? Моя ревность поставляла мне на выбор любые объяснения этого выходящего за рамки явления. Скоро мне все стало ясно. Это был ребенок Жака. Он как раз приезжал в отпуск девять месяцев назад. Значит, все это время Марта лгала мне. Впрочем, разве не солгала она мне уже по поводу этого самого отпуска? Не клялась ли она сперва, что все эти проклятые две недели отказывала Жаку в близости, и не призналась ли после, что он все же овладел ею несколько раз!
Я никогда всерьез не задумывался, что это может быть ребенок Жака. И если в начале беременности Марты я по трусости желал, чтобы это было так, то теперь — это приходилось признать, — когда я столкнулся с непоправимым, когда месяцами меня убаюкивала мысль о моем отцовстве, я любил этого ребенка, который был не моим. И надо же было так случиться, что отцовское чувство пробудилось во мне именно тогда, когда я узнал, что не был отцом!
Со мной происходило нечто невообразимое, меня можно было сравнить лишь с человеком, не умеющим плавать и брошенным глубокой ночью в воду. Мозг отказывался что-либо понимать. Особенно одно — смелость Марты, давшей этому законному чаду мое имя. Я то угадывал в этом вызов, брошенный судьбе, не пожелавшей, чтобы это дитя было моим; то усматривал в этом обычную бестактность, отсутствие вкуса, много раз поражавшие меня в Марте, а на самом деле происходившие от избытка чувств.
Я принялся за обвинительное письмо. Я считал своим долгом написать его, защищая свое достоинство. Но слова не шли: мысли мои витали в иных, более благородных сферах.
Я порвал письмо. Написал другое, где дал излиться своей душе. Просил прощения. За что? Разумеется, за то, что ребенок был сыном Жака. Умолял ее не разлюбить меня.
В ранней юности человек представляет собой животное, весьма стойкое по отношению к боли. Я уже решил по-другому распорядиться представившимся мне случаем. Я почти принимал ребенка от другого. Однако не успел я закончить свое послание, как получил брызжущую радостью весточку от Марты. Ребенок родился на два месяца раньше срока, следовательно, он был нашим сыном. Как недоношенный он нуждался в специальном уходе. «Я чуть было не умерла» — эта фраза Марты позабавила меня, как детская шалость.
Всего меня затопила радость. Хотелось поведать о новорожденном целому свету, сказать братьям, что и они тоже стали дядьями. Теперь я презирал себя: как мог я усомниться в Марте? Эти угрызения совести вместе с переполнявшим меня счастьем заставляли меня сильнее, чем когда-либо, любить и ее, и своего сына. В своей непоследовательности я благословлял презрение. А в общем-то был доволен, что ненадолго соприкоснулся с болью. Так, по крайней мере, мне казалось. Но ничто так мало не походит на сами вещи, как то, что находится рядом с ними. Побывавшему на пороге смерти кажется, что он изведал смерть. Когда же она приходит за ним, он ее не узнает. «Это не она», — испуская дух, говорит он.
В письме Марты была такая строка: «Он похож на тебя». Я повидал новорожденных — своих братьев и сестер — и знал, что лишь женская любовь способна находить в них желаемое сходство. «Глаза у него мои», — добавляла она. Узнать свои глаза могло ее заставить опять-таки только желание видеть нас троих слившимися в одном существе.
У Гранжье исчезли последние сомнения. Они проклинали Марту, хотя и стали ее сообщниками, чтобы скандал «не положил пятно на семью». Доктор, еще один страж и сообщник порядка, скрывая от мужа, что ребенок появился на свет недоношенным, брал на себя труд объяснить тому с помощью какой-нибудь уловки, почему необходимо держать новорожденного в специальном боксе.
В следующие дни писем от Марты не было, и это казалось мне естественным, ведь рядом с ней находился Жак. Никакой его отпуск не ранил меня так, как этот, который бедняга получил в связи с рождением сына. В последнем всплеске ребячества я даже улыбнулся при мысли, что этим отпуском он обязан мне.
* * *В нашем доме воцарился покой.
Истинные предчувствия формируются на глубинах, недоступных разуму. И порой заставляют нас идти на поступки, которые мы истолковываем совершенно неверно.
Наслаждаясь счастьем, я считал, что стал более покладистым, и радовался при мысли, что Марта находится в доме, превращенном в фетиш моими воспоминаниями о днях счастья.
Человек обычно неаккуратный, который вот-вот должен умереть и не подозревает об этом, тем не менее вдруг неожиданно для себя все приводит в порядок. Меняется его жизнь. Он разбирает и упорядочивает бумаги. Рано встает и рано ложится. Отказывается от вредных привычек. Окружающие ликуют. И его внезапная смерть расценивается от этого еще более несправедливой. Он вот-вот зажил бы счастливо!
Так и мое новое для меня безмятежное состояние было сродни порядку, наводимому вокруг себя тем, кто уж не жилец на этом свете. Я считал себя прекрасным сыном, потому что у меня самого теперь был сын. А ведь моя нежность сближала меня с отцом и матерью; что-то во мне говорило: скоро мне понадобится их нежность.
Однажды в полдень братья вернулись из школы с вестью о кончине Марты.
Молния так мгновенна, что пораженный ею не испытывает боли. Но для стороннего наблюдателя это страшное зрелище. В то время, как я совершенно ничего не ощущал, лицо моего отца исказилось. Он вытолкал моих братьев, пролепетав: «Идите. Вы сошли с ума. Вы спятили». У меня появилось ощущение, что я твердею, остываю и превращаюсь в камень. Как секунда прокатывает перед глазами умирающего воспоминания всей его жизни, так и понимание того, что произошло, обнажило для меня мою любовь со всем, что было в ней чудовищного. Видя, что по лицу отца текут слезы, зарыдал и я. Мать обняла меня. С сухими глазами, нежно, но бесстрастно она принялась ухаживать за мной, словно я заболел скарлатиной.
В последующие дни моим братьям запретили шуметь, объяснив запрет моим обмороком. А потом они вообще перестали что-либо понимать. Прежде им никогда не запрещали шумных игр. Они терпеливо молчали. Но всякий раз, когда в полдень они возвращались из школы и я слышал в прихожей их шаги, сознание опять покидало меня, словно они вновь и вновь приносили мне весть о смерти Марты.
Марта! Ревность моя следовала за ней в могилу, я желал, чтобы после смерти от нее ничего не осталось. Невыносимо думать, что дорогое нам существо пребывает среди прочих на празднике, где нас нет. Сердце мое было в том возрасте, когда еще как-то не думается о будущем. Да, именно небытия желал я для Марты, а не иного мира, где мог бы с ней однажды свидеться.
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Слова. Рассказ из сборника «Московские сны» - Мирослава Шапченкова - Классическая проза / Русская классическая проза