посредственных, никаких, однажды утром застают Йозефа К. в постели, объявляют ему, что тот арестован, поедая при этом его завтрак. К., весьма дисциплинированный чиновник, вместо того чтобы выгнать их из квартиры, долго оправдывается перед ними, стоя в ночной рубашке. Когда Кафка прочел своим друзьям первую главу «Процесса», все смеялись, включая самого автора.
Филип Рот мечтает снять фильм по «Замку»: он видит Граучо Маркса в роли землемера К., а Чико и Гарпо в ролях двух помощников. Он совершенно прав: комическое неотделимо от самой сути кафкианства.
Но для инженера весьма жалкое утешение – сознавать, что его история комична. Он замкнут в шутке своей собственной жизни, как рыбка в аквариуме; сам он отнюдь не считает это забавным. В самом деле, шутка смешна лишь для тех, кто находится перед аквариумом; кафкианство, напротив, вовлекает нас вовнутрь, в недра шутки, в ужас комического.
В мире кафкианства комическое не является дополнением к трагическому (это не трагикомическое), как, например, у Шекспира; оно присутствует здесь не для того, чтобы сделать трагическое более сносным благодаря легкомысленной интонации; оно не сопровождает трагическое, нет, оно разрушает его в зародыше, лишая жертв единственного утешения, на которое они еще могли бы надеяться: того, что присутствует в величии трагедии (истинном или мнимом). Инженер потерял родину, а все смеются.
3
В современной истории существуют периоды, когда жизнь становится похожа на романы Кафки.
Когда я еще жил в Праге, сколько раз я слышал, как здание секретариата Партии (уродливый дом в современном стиле) называют «замком». Сколько раз я слышал, как номер два в Партии (некий товарищ Генрих) именуется Кламмом (что еще забавнее, потому что klam по-чешски означает «мираж» или «обман»).
Поэт А., важная особа при коммунистах, в пятидесятых годах стал жертвой одного из сталинских процессов, сидел в тюрьме. В камере он написал сборник стихов, где клялся в своей верности коммунистам, несмотря на все те ужасы, что ему пришлось пережить. И это не было трусостью. В этой верности (верности палачам) поэт видел признак своей добропорядочности, своей правоты. Пражцы, ознакомившись с этим сборником, с иронией окрестили его: «Благодарность Йозефа К.»
Образы, ситуации, цитаты из романов Кафки были частью пражской жизни.
Таким образом, появляется сильное искушение сделать следующий вывод: образы Кафки живы в Праге, потому что их можно назвать предвидением тоталитарного общества.
Однако подобное утверждение требует корректировки: кафкианство это не социологическое и не политическое понятие. Романы Кафки пытались объяснить как критику индустриального общества, общества эксплуатации, ущемления прав, общества буржуазной морали, в общем капитализма. Но в мире Кафки почти невозможно отыскать то, что являет собой капитализм: ни власти денег, ни коммерции, ни собственности и собственников, ни классовой борьбы.
Кафкианство не соответствует также определению тоталитаризма. В романах Кафки нет ни партии, ни идеологии с ее терминами, ни политики, ни полиции, ни армии.
По-видимому, кафкианство представляет собой простейшую возможность человека и его мира, возможность, исторически не обусловленную, которая сопровождает человека почти постоянно.
Но это уточнение не отменяет самого вопроса: как стало возможным, чтобы в Праге романы Кафки до такой степени слились с жизнью, и как стало возможным, чтобы в Париже те же романы начали восприниматься как герметичное проявление исключительно субъективного мира автора? Означает ли это, что потенциальная возможность человека и его мира, которую называют кафкианской, претворяется в конкретные судьбы с большей легкостью в Праге, чем в Париже?
В современной истории существуют тенденции, которые, будучи порождены кафкианством, выросли до социальных проблем: всевозрастающая концентрация власти, доходящая до обожествления себя самой; бюрократизация общественной деятельности, превращающая все институты в бесконечные лабиринты; и как результат – утрата индивидуальности.
Тоталитарные государства, являя собой наивысшую концентрацию этих тенденций, ясно выявили тесные связи между романами Кафки и реальной жизнью. Но на Западе не могут разглядеть эти связи не только потому, что так называемое демократическое общество менее кафкианское, чем нынешняя Прага. Мне кажется, это еще и потому, что здесь фатально утрачено чувство реальности.
Поскольку так называемому демократическому обществу также знаком процесс обезличивания и бюрократизации; вся планета сделалась сценой, на которой протекает этот процесс. Если романы Кафки являются его фантастической и воображаемой гиперболой, то тоталитарное государство – гиперболой прозаической и материальной.
Но почему Кафка стал первым романистом, уловившим эти тенденции, которые тем не менее проявились на исторической сцене во всей своей наглядности и силе только после его смерти?
4
Если мы не хотим, чтобы нас вводили в заблуждение разного рода мистификации и легенды, то должны признаться, что никакой политики у Франца Кафки нет; этим он отличается от всех своих пражских друзей, от Макса Брода, от Франца Верфеля, от Эгона Эрвина Киша, а также от всех авангардистов, которые, полагая, будто понимают смысл Истории, с удовольствием представляли, как выглядит будущее.
Как случилось, что не их творчество, а книги их друга-одиночки, сосредоточенного на собственных переживаниях, собственной жизни и искусстве, воспринимаются сегодня как социополитическое пророчество и как раз по этой причине запрещены во многих странах мира?
Я задумался однажды над этой загадкой, после того как стал свидетелем одной истории, произошедшей с моей старинной приятельницей. Эта женщина во время сталинских процессов 1951 года в Праге была арестована и осуждена за преступления, которых не совершала. Впрочем, в это время сотни коммунистов оказались в подобной ситуации. На протяжении всей своей жизни они не отделяли себя от Партии. И когда она сделалась их обвинителем, они, по примеру Йозефа К., решили «описать всю свою жизнь, восстановить в памяти мельчайшие поступки и события», чтобы отыскать скрытую вину и в конечном итоге признать свои мнимые преступления. Моей подруге удалось спасти свою жизнь, потому что благодаря необыкновенному мужеству она отказалась, в отличие от товарищей, в отличие от поэта А., «искать свою вину». Отказавшись помогать палачам, она стала непригодной для того спектакля, каким должен был стать финальный процесс. Так, вместо повешения, ее приговорили всего-навсего к пожизненному заключению. Через пятнадцать лет она была полностью реабилитирована и освобождена.
Эту женщину арестовали в тот момент, когда ее ребенку был год. Выйдя из тюрьмы, она нашла шестнадцатилетнего сына, и ей довелось познать счастье жизни с ним – скромное одиночество вдвоем. То, что она была горячо привязана к нему, это как раз можно понять. Ее сыну было уже двадцать шесть лет, когда я однажды пришел к ним. Мать плакала, была чем-то оскорблена и обижена. На самом деле причина была совершенно ничтожной: сын встал утром слишком поздно или что-то в этом роде. Я тогда сказал матери: «Почему ты нервничаешь из-за такого пустяка? Стоит ли из-за этого плакать? Это слишком!»
Но вместо матери мне ответил сын: «Нет, это не