Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все-все, уже сдаюсь, ты забросила на меня ногу так решительно, будто хочешь оседлать…
– Но это же моя нога, которую ты так любишь…
– Возражение снимается, только опусти ее чуть ниже, ты мне селезенку сдавила. Я хоть и боевой конь, но сейчас на отдыхе.
Дудочка
Хриплый вой пожарной сирены продырявил ночную тишину, всхлипнул и умолк, и только по стене, как огни встречного поезда, неслись всполохи мигалки. Лев Варшавский бесшумно встал с кровати и выглянул в окно. Машина, видимо, остановилась совсем недалеко от подъезда, где он квартировал. Подобные пробуждения были для него не внове. Он уже к ним привык, хотя вначале недоумевал, подсчитывая число ночных пожаров в Лос-Анджелесе. Потом ему объяснили, что на большинство ночных вызовов, даже не связанных с возгораниями, выезжает вся спасательная троица: медики, пожарная команда и, зачастую, полиция.
Но Варшавского эта хриплая побудка опять вернула в детство, в тот злополучный вечер, когда первый раз в жизни он был не под родительским надзором, а проводил каникулы с группой мальчишек в пионерском лагере в Брюховичах – дачном поселке километрах в двенадцати от Львова.
Ворчание отца, листающего дневник, голос матери, как-то нелепо резонирующий с какофонией кухонной утвари, резкие и хриплые крики мальчишек, играющих в орлянку во дворе, – все померкло перед новой оглушительной свободой.
На третий день, уже где-то под вечер, за полчаса до отбоя он сидел на своей койке и перочинным ножиком мастерил дудочку из ореховой ветки. Вдруг он почувствовал жуткое волнение – такое, что его прошиб горячий липкий пот. Он посмотрел на мальчиков, своих товарищей, не появилось ли на их лицах это странное щемящее чувство… но, похоже, неясная тревога их не коснулась. Он успокоился и начал постукивать рукоятью перочинного ножа по коре, чтобы отделить ее от древесины. Неожиданно дверь широко распахнулась, и в комнату вошла тетя Лиза, сестра его матери. Она теребила узел черной косынки, из-под которой выбивалась седая прядь. Глаза ее были красными от слез. И в эту минуту он все понял, хотя вряд ли сумел бы объяснить свои чувства. Но именно так представлялись ему события того дня по прошествии лет: все, что случилось, он уже знал наперед.
С тех пор он несколько раз возвращался к им самим придуманной схеме, каждый раз добавляя новые и новые мучительные детали и почти поверив в очередность событий, будто он был их немым очевидцем: дождь, льющий всю ночь, постепенно набухающий мутными тяжелыми каплями угол потолка, сухой треск короткого замыкания в проводке, искры, падающие на стопку старых газет, крадущийся язычок пламени, постепенно, сантиметр за сантиметром захватывающий газетные сводки и превращающий эту груду усохших новостей в слоистый густой дым, ползущий из кухни в комнату, где спали мать и отец.
Через два месяца после их смерти лучший друг его отца корабельный инженер Георгий Рогов усыновил Леву и вскоре увез в Ригу. На вокзале его провожала единственная близкая родственница – тетя Лиза. Она уже много лет болела диабетом, жила с дочерью в маленькой однокомнатной квартире и взять мальчика в свою семью не решилась. Но на вокзале на нее напало раскаяние. «Когда подрастешь, возвращайся, Левушка… Я ведь у тебя самая родная теперь… Но мне так тяжело… Ты только подрасти немного», – пряча глаза и вытирая слезы, бормотала она.
Он мысленно попрощался с городом, где прошло его детство, но спустя восемь лет уже шестнадцатилетним долговязым выпускником рижской школы вышел на знакомую привокзальную площадь Львова, заполненную разнородной толпой отпускников, командировочных, деревенских баб – «парашютисток» с огромными торбами на плечах, солдатиков, приехавших на побывку, туристов с гитарами и другим пестрым людом…
За день до этого ему позвонила дочь тети Лизы. «Мама при смерти – сказала она, – просит, чтобы ты приехал, она хочет тебе передать кое-что из вещей, которые удалось тогда спасти…»
Он долго тащился на лязгающем буферами трамвайчике по улицам старого города, пока не оказался в подъезде обрюзгшего дома, где все было узнаваемо: вспухшая штукатурка отсыревшей стены, обгоревшие спички, прилипшие к потолку, ступени, похожие на сношенные подошвы… Он поднялся на второй этаж и нажал звонок, третий снизу.
В большой неуютной комнате, пахнущей лекарствами и старостью, на широкой кровати, обложенная пожелтевшими мятыми подушками, лежала его умирающая тетя. Из подушек торчали лохматые оперения гусиного пуха, словно эти подушки безжалостно обстреливались неумолимыми стрелами старости. Накануне ей ампутировали вторую ногу до колена, но раны из-за диабета гноились и не заживали.
Он сидел на стуле рядом с кроватью и старался не смотреть на измученное тетино лицо. Чуть повернув голову, он разглядывал содержимое румынского серванта: тяжеловесные бокалы из цветного хрусталя и пыльный темно-кобальтовый сервиз, невольно замечая боковым зрением, как по подоконнику на фоне ослепительно синего неба сновал взъерошенный воробышек.
Тетина дочь передала ему тощий желтый портфель с полуистертой монограммой, на которой можно было разобрать только два слова «Моему дорогому…». В портфеле лежали вещи его родителей. Их было немного, и по странной иронии судьбы все они принадлежали отцу: его старый бумажник, карманные часы «Полет» с погнутой секундной стрелкой, помазок для бритья и несколько писем родителям от каких-то давно исчезнувших родственников. Домашние фотографии и документы сгорели дотла, а письма уцелели лишь потому, что они выпали из переполненного ящика комода, но не упали на пол, а застряли в простенке.
Лева искал что-либо принадлежавшее матери, но не находил. Он вспомнил, что у матери было несколько колец и брошь старой работы, подарок бабушки, но постеснялся спросить тетю про них. В самую последнюю минуту он увидел, что на дне портфеля лежал сложенный вчетверо кусок белой материи. Когда он его развернул, оттуда выпало несколько серых и черных лоскутков. Он их поднял, начал рассматривать, почувствовал какие-то толчки из далекого прошлого, но дальше расплывчатых образов воспоминание не шло, и лишь позже, забравшись на верхнюю полку плацкартного вагона и глядя в окно на бугры ржавого с червивыми разводами снега, он вдруг вспомнил…
Пейзаж
Вскоре после войны мать купила на львовской барахолке небольшую ремесленную поделку, картинку-аппликацию, выложенную из лоскутков шерстяного сукна и изображающую зимний деревенский пейзаж. Три человеческие фигурки двигались к домику с колоколенкой. Серые тулупы, черные крестьянские платки, серый домишко с черной кровлей и такое же чахлое черное дерево на белом квадрате – вот и все, что составляло этот примитивный гризайль. Но каким-то непонятным образом картинка притягивала к себе, создавая ощущение наполненного полутонами и смыслом рисунка. Над печной трубой не вился дымок, отсутствовала линия горизонта и не было видно очертаний дороги, по которой шли крестьяне, но, то ли по каким-то причудливым законам бокового освещения, то ли в силу усталости глаза все эти нюансы время от времени проявлялись, как детали на фотобумаге, опущенной в раствор; а запах подгоревшего молока или жареных котлет, вечно плавающий по квартире, казалось, впитывался в овчину крестьянских тулупов, придавая совершенно необъяснимую живость сюжету.
Картинка была под стеклом в простой рамке и висела в спальне. Когда тушили пожар, она упала на пол, стекло разлетелось на мелкие осколки. Белый прямоугольник, вырезанный из грубого сукна и выполнявший роль фона, в одном месте почернел то ли от дыма, то ли на нем пропечатался каблук пожарника. Почти все вещи разделили участь погорельцев, и тетя Лиза, подбирая всё, что могло напомнить о живших здесь людях, сложила вчетверо квадрат белого сукна и спрятала на дно портфеля, который она когда-то подарила своему мужу на сорокалетие.
Несколько лет спустя Лева попробовал по памяти сложить лоскутья в осмысленный рисунок. Сделать это оказалось легко, как несложный пазл. Он купил новую рамку, повесил картинку на стену, но выглядела она плоско и неинтересно, и главное, пропала таинственная линия горизонта, исчезли следы на снегу, полутени… реально выглядело только черное пятно в левом углу рисунка – оно напоминало кострище, у которого вроде бы еще недавно грелись люди, пекли картошку в золе, но чья-то злая воля заставила их уйти от этого очажка, и на снегу осталось только пятно – заштрихованный углем вчерашний день…
Может быть, поэтому образ матери стал самой мучительной нотой его воспоминаний. Ее голос медленно уходил в прошлое, менялся до неузнаваемости, как голоса певцов на старых заезженных пластинках. И только одна фраза отчетливей других звучала в голове. Накануне отъезда в пионерский лагерь он долго ворочался, никак не мог заснуть. Кровать его от родительской спальни отделяла ширма, сделанная в популярной в те годы манере: меж бамбуковыми створками был натянут шелк с китайской символикой – пучеглазыми драконами и высокими пагодами. Мать подошла к нему, села на край постели, долго глядела на него, потом погладила голову, поцеловала в лоб и сказала: «Повернись на правый бочок и сразу уснешь…»
- День независимости - Ричард Форд - Современная проза
- Цветущий холм среди пустого поля - Вяземский Юрий Павлович - Современная проза
- Солнце в зрачках - Евгения Сафонова - Современная проза