Они вдруг стали вести светскую жизнь. Литературные, киношные и музыкальные знакомства росли и разбухали, как снежный ком весной. Все знали Райку, и она всех знала. Ни она, ни ее приятели не устраивали приемов, но у Райки в доме можно было всегда перекусить и выпить; в крайнем случае — чаю. На диванчике в комнате, которая называлась «кабинет Алика», часто ночевал кто-нибудь из иногородних знакомых: таллинский журналист или грузинский адвокат, музейщик из Владимира, знаменитый автор эстрадных реприз из Одессы, московский физик или поэт из неофициальных. Райка никогда не набивалась на знакомства: ее буйный темперамент подхватывал людей и втягивал их в Райкину жизнь.
Алик и Райка привыкли друг к другу в том качестве, в каком каждый был. И каждый жил сам по себе. У Алика была служба в музее автодорожного транспорта, попытки написать и защитить диссертацию, приятели по книжному толчку и «Сайгону», длинные разговоры в «Демкниге», разговоры и шляния по Васильевскому, по Неве, долгие сидения у Володьки с обсуждением Бхагаватгиты, мистицизма Джами и евреиновской теории театра; а у Райки — математическая лингвистика, филармония, театр, выставки, трепотня с подругами и забавные знакомства.
У них были и общие друзья и знакомые, но в будни каждый жил сам по себе и со своим. Они не мешали друг другу, а даже нуждались друг в друге. Алик был Райкой ухожен, он не выходил из дому без свежего носового платка, Райка старательно следила за свежестью и белизной его рубашки, бранила за мятые брюки, заставляла стричься вовремя и бриться каждое утро.
А Райке Алик нужен был, чтобы было о ком заботиться, на ком проявлять свою способность к домовитости, умению вести дом, а когда приходили приятели, им не было скучно с Аликом, его знали в городе, — да что говорить: Райка привыкла к Алику. «Хорошо, что мужик есть в доме, — говорила она и добавляла: — Может, он и дерьмо, но дерьмо свое».
Это случилось через три года после того, как Райка окончила университет. Несмотря на пятый пункт и женский пол, ее оставили в аспирантуре. Она была без пяти минут кандидатом, а Алик все еще ковырял свою диссертацию. На службе он сидел прочно, хотя и поговаривал, что лучше бы уйти в лифтеры или в кочегарку. Ему опостылело ходить на службу, отсиживать положенное время, но за это платили зарплату (и неплохую — музей был ведомственным), и приходилось терпеть.
И вдруг начался отъезд. Всеобщий отъезд, поголовный отъезд. Уезжали все, и всем хотелось уехать. Первые страхи перед ОВИРом прошли довольно быстро и достаточно безболезненно. ОВИР стал не страшен, а быть в рядах отъезжающих стало делом почетным, делом доблести и геройства. Уезжали или уже уехали многие приятели, а многие боролись за отъезд и ходили в героях. Толкаться в толпе по субботам у синагоги, плясать там на Симхас-Тойре стало таким же привычным делом, как выпивать на октябрьские и украшать елку под Новый год.
Для Алика Израиль и еврейство сделались тем идеалом, который он искал, к которому стал стремиться. И его привлекла экзотика предотъездной жизни: сходки, разговоры, очень теплые и дружеские отношения между отъезжающими — общественная жизнь вопреки советским порядкам. Он стал бывать на проводах, появились новые знакомства — не столько интересные, сколько таинственные. Райка ходила с ним и почти сразу стала всех знать, со всеми водиться, во всех делах участвовать (кроме, пожалуй, связанных с иностранцами) и… готовиться к отъезду. И Алик с нею.
Они прошли все что полагалось: увольнения, собрания, слезы родителей, устроили грандиозные проводы — и уехали.
Они вместе преодолели обычные невзгоды первых лет репатриантской жизни, но как-то так случилось, что главной из них двоих стала Райка. Она знала точно, что хочет жить в Иерусалиме, что хочет работать по своей специальности, и нашла такую работу в Иерусалимском университете. Она знала, где должен работать Алик и нашла для него переводческую работу; к сожалению, не пригодилось его историческое образование, но было полезно, что он разбирался в автомобилях и в автомобильных дорогах. Появились разнообразные знакомые, а поскольку евреев из Советского Союза было немного, ее знал, почитай что, весь «русский» Израиль.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Оба достаточно зарабатывали (Райка, правда, лучше), ездили по Стране, устраивали междусобойчики. Покупали книги, не уставая приходить в восторг от обилия разного русского чтения, от возможности читать по-английски то, что в России было не достать. Ходили в концерты, в Синематеку, в музеи, радуясь возможности видеть то, что в России увидеть невозможно никогда, потому что это невозможно увидеть в России.
Потом случилось то, что Алик, как ему теперь казалось, чувствовал и предугадывал. Райка ушла.
Глава об удачной абсорбции и о неудовлетворенности ею
Нелюбовь Райки к Алику проявилась в том, что ей надоело Аликово нытье. Он ныл и в России, но там это нытье имело смысл, было значительным и положительным. Там нытье возвышало, что-то отрицало, что-то обещало. Ноющий, недовольный был там нужным человеком, он ныл, потому что плохо: дайте ему другие условия, и он перестанет ныть, вы увидите, как он умен и деятелен, полон идеями и способен их осуществить. Ныть — было принятым хорошим тоном. Там нытье было прогрессивным фактором, здесь вдруг оказалось анахронизмом и общим местом.
Если это нытье слушать раз в месяц, думала Райка, оно и здесь приятно. Но каждый день, по двадцать четыре часа в сутки — с ума можно сойти. Она знала, что Алик — шляпа во всех практических делах, но по-настоящему увидела это здесь, потому что в их кругу там практичность не была достоинством. Здесь же быть практичным не считалось зазорным. А уж если ты непрактичен, думала Райка, так сиди и не ной. А Алик ныл.
Он ныл про хамсин, про грязь на улицах, про жару, про соленость Мертвого моря, про гористость пейзажа, он ныл про мисрадную бюрократию, про иврит. Его раздражал левантизм, бесила надменность «англосаксов», он кривился, глядя, как грузинские еврейки щеголяют по улицам в стеганых пеньюарах с нейлоновыми кружевами. К удивлению многих, он слова дурного не говорил о хасидах из Меа-Шеарим, Кфар-Хабада и Бней-Брака, даже защищал их от просвещенных европейцев из Советского Союза: он верил, что ортодоксальное еврейство сохраняет нас как народ-личность.
Алик ныл не только про объективные обстоятельства. Самым ужасным для Райки было то, что он ныл про собственную жизнь, которая ему не нравилась. Райка считала, что ситуация была самой подходящей, чтобы либо изменить ее, либо примириться с нею и жить спокойно.
Работа у Алика была такая, что он мог брать переводы домой и не ходить в фирму. Алик не любил рано выходить из дому. Дома он мог варить себе настоящий кофе и не пить бурду из «нес-кафе», которую делали в фирме. Он мог работать над переводом, а мог и писать что-нибудь свое, отложив перевод на завтра. А мог и просто мечтать, лежа на диване. Но к приходу Райки он всегда сидел за столом и старательно переводил. Райка догадывалась, что он притворяется работающим и занятым, ее злило это притворство и ложь. Ее злила напряженно-рабочая поза Алика. Злило, что он, притворяясь погруженным в работу, не сразу поворачивается в ее сторону, когда она входит в квартиру. Ее раздражала манера Алика, откидываясь в кресле, подпирать щеку вытянутыми пальцами. Она обижалась, что он изображает перед ней занятого деятельной умственной работой интеллигента, беспредельно свободного и немыслимо изящного мыслителя. Это, наконец, смешно, думала она, как будто он пришел на службу и волынит, тянет до звонка, притворяясь перед начальством, что работает.
Она вспоминала, как в России Алик развивал мысли о том, что необходимо уехать из этой страны, где пошлость засасывает, а там все станет на место и каждый сможет проявить себя таким, какой он есть на самом деле. Он так убедительно жестикулировал, что ему нельзя было не верить…
В Израиле Алик обнаружил, что здесь нет возможности проявиться и самым лучшим было бы уехать в Европу или в Америку. Он объяснял Райке: