В результате какого-то странного поворота сознания народный гнев пощадил ту ветвь Медичи, которая была в плохих отношениях с «правившей ветвью», против которой восстал народ. По той единственной причине, что кузены Пьеро были изгнаны им из Флоренции, они стали приемлемы для его врагов. К тому же они предусмотрительно отказались от фамилии Медичи, которая напоминала горожанам о ненавистном режиме, и стали называться Пополани, что в переводе означает «народные». Не было более низкого способа угодить населению, как, впрочем, и более эффективного. Люди словно забыли, что еще вчера Лоренцо и Джованни Пополани носили ту же фамилию, что и Великолепный, и его юный брат, убитый приверженцами Пацци. Пополани выказывали себя пламенными демократами. Они не пытались разыгрывать монархическую карту, как незадачливый Пьеро, который находился в изгнании. Они даже принимали владычество Савонаролы, хотя оно становилось все более и более тираническим, так что радостная, свободная Флоренция теперь жила под гнетом этого черного террора, запрещавшего любовь, веселье, удовольствия и искусство.
Кто узнал бы былой рай гуманистов в городе, отданном пламенному гневу этого доминиканского монаха? Произведения искусства, еще недавно так высоко ценившиеся даже простым народом, теперь горели на Кострах Тщеславия вместе с греческими рукописями и непристойными книгами, статуями и зеркалами, косметикой и шелками. Огонь пожирал все эти прекрасные, бесценные вещи, потому что именно этим огнем Савонарола хотел очистить нечестивый город, чтобы его духовно возродить. Он вербовал группы детей, которые, одетые, как маленькие крестоносцы, грабили дома мирных горожан под предлогом выявления непристойных картин и запрещенных книг. Флоренцию потрясало безумие преследований и доносов. Диктатура этого монаха, назвавшего Иисуса Христа королем Флоренции и действовавшего как внушающий ужас визирь этого состраждущего монарха, навязывала городу кровавую железную дисциплину. На смену пышным кортежам Лоренцо Великолепного, в которых по улицам города под звуки песен Полициано дефилировали на повозках, разукрашенных руками Боттичелли, языческие аллегории, теперь пришли процессии самобичующихся фанатиков-флагеллантов, с завываниями и стонами хлеставших кнутами свою истерзанную плоть, распевая гимны Савонаролы, взывая к божественному состраданию и одновременно навлекая проклятия на «бешеных». Так называли сторонников Медичи, которые в отместку прозвали «плаксами» — пьяньони — последователей нового хозяина.
Как такая мудрая, осмотрительная и ироническая Флоренция могла впасть в это набожное безумие? Карнавал 1496 года, как и все праздники последних лет, не стал поводом для легкомысленных, традиционно вольных игр. Привычные развлечения сменила оргия покаяния и искупления. Звучал такой бред воплей, рыданий и жалоб, что можно было подумать, будто флорентийцы натворили больше преступлений, чем Содом и Гоморра. Микеланджело нашел, что после его отъезда в Венецию Флоренция трагически изменилась настолько, что он, вероятно, проникшийся этим мятежным духом, каким был и его собственный, и возмущенный попранием добродетели, решил, что Савонарола зашел слишком далеко, хотя сам скульптор был ярым сторонником проповедника и глубоко религиозным человеком. Такие метаморфозы этого странного характера будут проявляться на всем протяжении его жизни. Вернувшись в эту Флоренцию, рассеявшую или уничтожившую коллекции Медичи, преследующую невинное язычество гуманистов даже в самых незначительных его проявлениях, он чувствует, как в нем возрождается волнение, которое он испытал в день первого посещения сада монастыря Св. Марка. Убежденный индивидуалист, сторонник всех бесперспективных дел, непримиримый враг всех видов конформизма, Микеланджело, который в других обстоятельствах, возможно, создал бы еще одну Мадонну или еще одно Распятие, возвращается к язычеству, которое прежде было ему чуждо. В этой Флоренции, где бросают в огонь все изображения, которые могут напоминать о святотатстве греческих богов, в этом обществе, где любители искусства прячут в подвалах сокровища своих коллекций, опасаясь, как бы их не обнаружили и не уничтожили дети-крестоносцы, где больше нет речи ни о чем, кроме проповедей, пророчеств да покаянных церемоний, Микеланджело разрывает жестом гордой смелости вуаль черной печали и провозглашает, что он художник и поэтому сохраняет за собой право искать красоту и только красоту везде, где она есть, и выражать ее во всех формах.
Он запирается в своей мастерской, завершает по заказу Лоренцо Пополани статую Иоанна Крестителя, — несомненно, чтобы подтвердить свою ортодоксальную преданность и непреклонную набожность, — а потом, найдя блок самого прекрасного мрамора, сильными ударами молотка высекает из него такую фигуру, увидев которую юные поставщики Костра Тщеславия бросили бы ее в огонь, а скульптора отволокли бы в тюрьму, — Купидона. В тот самый час, когда невдалеке от его мастерской звучали вопли истязавших себя флагеллантов, художник, который был одним из самых искренних и самых ревностных поклонников Савонаролы, наконец понимает, насколько его реформа, может быть, сама по себе вполне легитимная, была абсурдно чрезмерной, губительной для развития культуры, и ваяет образ самого очаровательного, самого опасного из богов.
Лоренцо Пополани, который был в курсе того, что происходило в мастерской, как человек умный и со вкусом, разделял это мнение Микеланджело и был восхищен его новым произведением, чрезвычайно тонким и изящным, но не купил его. Ни у кого не хватило смелости открыто пойти против предубеждений массы. Его не купит никто во Флоренции, говорил он, если, конечно, не захочет погибнуть под ударами легионов Савонаролы. Статую нужно продавать в Риме. В этом ватиканском городе, где правит Александр VI Борджиа, греческих богов принимают с восторгом. Там вы найдете любителей искусства, которые будут оспаривать друг у друга право приобрести этот мрамор, кстати, такой же прекрасный, как самые лучшие античные работы. Слово античные пробудило в меркантильном сознании Пополани идею некоей великолепной сделки. Поскольку все древние статуи продавались намного лучше, чем современные произведения, почему бы не представить этого Купидона как только что обнаруженную греческую или римскую статую? Коллекционеры тут же взвинтили бы цену… Идея мошенничества не понравилась Микеланджело, но Пополани настоял на своем. Если этого Купидона примут за анонимную древность, за него заплатят гораздо больше, чем если бы автором считался юный флорентиец; кроме того, доставит большое удовольствие таким образом мистифицировать дилетантов, псевдознатоков, не способных отличить современное произведение от антика. Какой это было бы пощечиной всем тем, кто твердит, что теперешние художники не могут сравняться с древними!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});