Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладыженский, — шепнул Половиков, — а рядом с ним, видишь, бровастый? Писатель! Саркисом Саркисовичем зовут…
Половиков называет еще имена, и мне кажется, что каждый раз он при этом делает полупоклон, и мне, конечно, любопытно видеть так близко знаменитости, по из мальчишеского упрямства и немного из зависти говорю: «Подумаешь…»
— Та, синеглазая, — шепчет Половиков в полупоклоне, — Татьяна Еськова… Кажется, поэтесса… твердо не знаю…
Хороша! Светлые глаза, тонкий, с горбинкой носик, длинные и, наверное, мягкие ресницы, волосы цвета золотистого, теплого свободно падают на плечи. На какое-то мгновение мы встречаемся с ней глазами, и она не опускает глаз. Чудится мне в них не то сочувствие, не то ленивая симпатия. Я хмурю брови и отворачиваюсь: еще подумает — заискиваю, ищу знакомства…
Шаповаленко первым появляется на ринге. Судья уже осмотрел его перчатки, отошел.
— Не спеши, — говорит Половиков. — Пусть он там подождет, не любит он этого…
Вероятно, хитрость, тактический ход. Мне неловко заставлять ждать чемпиона. Но раз тактический ход — не надо спешить. Я стою у высоченного занавеса, слышу, как постепенно стихает глуховатый рокот аплодисментов, раскатившийся сверху вниз в огромном Зеленом театре.
— На ринг вторично вызывается Николай Коноплев!
Голос разносится гулко. И вдруг я чувствую, как противная слабость медленно окатывает все тело. Становится мокрой спина, влажными руки, и даже голова покрывается испариной. Это настолько отвратительно, что я почти бегом устремляюсь к рингу. Половиков отстает. Я злюсь. Наверное, думается мне, все видят, какой я трус, как вспотел со страху и стараюсь это скрыть.
Скорее, скорее бы гонг! А там будь что будет…
Половиков меня предупреждал: у Шаповаленко есть свой психологический прием. Этот прием действует магически на новых для чемпиона противников. Пожимая руку перед началом встречи, Шаповаленко стоит, опустив голову, и вдруг в тот момент, когда судья дает знак расходиться по своим углам, быстро поднимает глаза и буквально вбивает их, как шипы, в глаза противника. «Моральная диверсия, — говорил Половиков. — Чепуха! Ты не кролик перед удавом, верно?» Я ждал этой диверсии. И когда почувствовал, что Шаповаленко смотрит на меня, не поднял веки. Судья что-то говорил. Я не слышал. Я пошел в свой угол.
— Маневр, маневр, Николаша, — твердил Половиков, суетясь в углу. — Покружи, подвигайся… Он чемпион, ему обострять бой… И не забывай, что есть на случай полотенце…
Вряд ли следовало напоминать о полотенце. Стало ясным, что Половиков тоже крепко струхнул в последнюю минуту. Он был готов пойти на попятный. Он, пожалуй, способен выбросить полотенце, едва начнется бой. Мы не глядели друг на друга, но оба думали об одном и том же: не кончить ли эту авантюру, эту липу, пока не поздно?
Я слышу, как ахает публика, оборачиваюсь: Шаповаленко сбросил халат, и, как всегда, всех поразили мощные, чуть покатые плечи атлета.
Нет, не надо было смотреть туда. Только что я ждал, когда же наконец ударит гонг. Теперь я боюсь гонга, не хочу его. Я вижу, как над черными тополями висит тонкий серпик месяца, и вспоминаю, как Наташка учила глядеть на молодой месяц обязательно через левое плечо и держать при этом мелочь в руке, — тогда будут деньги. Я стою, положив руки в перчатках на канаты, спиной к рингу, и Половиков, пожевав губами, потихоньку говорит: «Слушай, давай откажемся?» — «А это можно?» — спрашиваю я с надеждой и не узнаю собственного голоса, так он просителен и жалок.
Отказаться? Как может быть все просто… Пускай свистят. Что мне за дело? Я сорву с рук перчатки и больше никогда не вспомню о них, с меня хватит…
Гонг прозвучал дважды. Первый удар почему-то не удался секундометристу, и он повторил его, раздраженно, сильней, чем надо.
— Ну? Отказываемся? — спросил Половиков.
— К черту! — сказал я.
Думается, я готов был заплакать. Мне было страшно. Страшно оттого, что наступило неотвратимое и ничего сделать уже нельзя. Я слышал, как зашевелилась публика, уловив, что в нашем углу происходит что-то странное. Слышал, как чей-то озорной голос крикнул: «Кончай его, Коноплев!» — и как раскатился хохот.
Я повернулся и пошел навстречу Шаповаленко. Я принял закрытую стойку. Шаповаленко был так близко, что поверх своих перчаток я разглядел беловатый шрам на его левой брови. Не понимаю почему, но этот шрамик, такой обыкновенный, подействовал на меня отрезвляюще. Я узнал в нем человеческое, и то страшное, что навалилось, стало рассеиваться. Я отвел глаза от белого шрамика. Шаповаленко смотрел на меня спокойно и немного насмешливо. Покатые плечи расслаблены, руки, на которых перчатки казались маленькими и невесомыми, были свободно опущены. Непринужденная уверенность, быть может, скука сквозили в движениях замечательного бойца, он словно хотел показать, что, пожалуй, согласен обойтись с этим юнцом как можно ласковее, только пусть уж этот бело-розовый юнец сам побыстрее поймет трагикомизм своего положения на ринге, один на один с чемпионом страны.
Могу сказать — мы поняли друг друга. И честное слово, я был готов безропотно подчиниться невысказанному требованию кончать комедию, не начав ее. Вероятно, он ждал, что я поступлю благоразумно, дам возможность провести удар, который позволил бы мне прилично, без позора отказаться от боя, а ему записать в свой боевой список еще одну, пусть не очень почетную победу.
Но я не дал себя ударить. Я вспомнил, с каким презрением думал о той караморе, моем унылом и трусоватом противнике, который покорно улегся в первом раунде без боя. Презрение почудилось мне в прищуренных глазах Шаповаленко: знаю, мол, ляжешь сейчас… Так не тяни…
Я подобрался. Я принялся быстро скользить по кругу. Он чуть приподнял брови, будто чему-то удивился, и стал неторопливо поворачиваться по ходу моего кружения. Он не пытался атаковать, ждал. Я тоже не делал попыток нанести удар. В боксе есть закон. Я знал его. Каждое атакующее движение ослабляет защиту. Я скользил кругами, плотно прижав перчатки к лицу, закрыв локтями солнечное сплетение. Он не предпринимал ничего. Он был слишком уверен в себе и в том, что рано или поздно я отчаянно брошусь в бой и тогда все будет кончено. Публика начала свистеть. Судья на ринге остановил поединок и недовольно сказал нам: «Ведите бой!»
Внешне как будто ничего не изменилось. По-прежнему я продолжал кружить, по-прежнему Шаповаленко неторопливо поворачивался. Но назревал взрыв. Я с тревогой следил, как посерьезнело лицо чемпиона, как по-тигриному вкрадчиво стал он подбираться ближе. Заработали руки, совершая десятки ложных, сбивающих с толку движений. Вот он сейчас ударит, нет, теперь… Я метался, отскакивал. Он сбил меня с ритма, прервал круговое скольжение, отбросил. И все это без удара, только обманами, убедительными, правдивыми, которым нельзя было не верить… Как мало осталось места на ринге! Шаг вправо, шаг влево… Он на пути. Отсюда теперь не вырваться. Вздрогнувшей спиной я чувствую упругость каната. Я отчаянно рублю перчатками воздух, а удара все нет… Я слышу хохот. Раскатистый хохот стучит в ушах. Кто-то опять глумливо орет: «Кончай его, Коноплев!» А удара все нет. Ну бей же, стыдно издеваться! Я ничего не могу с собой поделать, отчаянно воюю с воздухом, судорожно дергаюсь, размашисто отбиваюсь от того, чего нет…
В перерыве я сижу на низеньком табурете, неудобно подогнув ноги. Судья на ринге, толстый, с отвислым животом, достает из кармана носовой платок, утирает глаза. Я вижу, как в двух шагах от ринга красивый человек с гордой головой, показав на меня, что-то говорит смешное блондинке, и та улыбается, отчего лицо становится еще милей. Вот она обернулась и что-то сказала мохнатому, бровастому человеку, и тот закивал и очень смешно, как заяц, забил по воздуху короткими ручками. Я только сейчас замечаю, что Половиков, гибко прогибаясь в пояснице, картинно обмахивает меня полотенцем. Лицо у него напряженное, красное и такое серьезное, что не верить ему невозможно. Потом он жестко обтирает мне плечи и грудь полотенцем, жарко дышит в ухо: «Соберись… Все идет хорошо… Он тебя боится, боится… Понял?» Это звучит издевкой после того, что я испытал, и я чувствую отвращение ко всему, что происходит вокруг. Я говорю: «Хватит!» — и впиваюсь зубами в шнуровку, перчаток: вырвать, снять…
Гонг. Я продолжаю сидеть на низеньком, неудобном табурете. Половиков жестом подзывает судью. Но я не даю судье подойти, это было бы слишком позорно, страшно… Я вскакиваю и отбрасываю табурет ногой, он со стуком валится куда-то вниз. Теперь я всех ненавижу. Ненавижу отвислые щеки судьи, одерживающего меня рукой. «Пустите, — говорю я сквозь зубы, — в чем дело?» Остро ненавижу того пошляка, который там орет: «Кончай его, Коноплев!» Ненавижу эти покатые, слегка порозовевшие плечи, словно выточенные из теплого мрамора, эти прищуренные, насмешливые глаза…