Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я…
Он вынул папиросу из кожаного портсигара с тисненой лошадиной головой, пошарил в карманах, спросил мать:
— Спички, мамаша, есть?
Мать засуетилась, подала коробок, поклонилась зачем-то. Тот поблагодарил, закурил, поискал глазами, куда бросить спичку, мать опять засуетилась, достала из шкафа чистое блюдечко, сказала:
— Прощения просим, некурящие мы, я и не сообразила…
То ли от непривычной заискивающей материнской суетни, то ли оттого, что Аркадий Степанович сидел угрюмый и вроде растерянный, я ощутил досаду, сказал задиристо:
— В общем, в чем дело? Я, между прочим, с работы…
Сказал, и самому стало неловко: чего это я хамлю?
Симпатичный человек в спортивном свитере, хлопнул себя по коленям, засмеялся, разряжая обстановку:
— Верно говоришь! Не будем, Юрий Ильич, отнимать время у товарища Коноплева. И разговор-то пустяковый…
Пустяковый разговор, однако, затянулся. Я смекнул, что он начался не здесь, что здесь только продолжается. Смекнул и то, что нежданные гости вовсе неспроста явились именно ко мне, что происходит нечто серьезное, в чем и я замешан.
Говорил Юрий Ильич. Время от времени Аркадий Степанович пытался перебить его, но тот каждый раз останавливал старика предостерегающим жестом, и старик только туже стягивал брови и звучней барабанил пальцами по клеенке. Я сидел на подоконнике, потому что сесть больше было негде, и смотрел на Юрия Ильича. У него были прямые жесткие волосы, стоящие дыбом, будто кто-то постоянно тянул его за волосы вверх.
Он был невелик ростом. Сидя друг против друга через стол, они со стариком выглядели забавно. С одной стороны — каменная глыбища; с другой — эдакий воробей, фигура легкая, но отважная и настойчивая.
— То, что вы проповедуете, Аркадий Степанович, — говорил Юрий Ильич, — это хвостизм… Штука для нас не новая…
Глыбища, казалось, еще тяжелела, посапывала. Юрий Ильич длинно затягивался папиросным дымком, выпускал его.
— Вы, конечно, знакомы с теорией пределов? Должны быть знакомы, она ведь сродни вашей философии… Нам такие премудрые предельщики все время тычут палки в колеса, знаем: «Нельзя! Не выдержим!..»
При слове «предельщики» мне представилась карикатура, которую я недавно видел в газете: щекастый тип в инженерной фуражке вцепился короткими ручками в поручни мчавшегося паровоза, тянул его, пуча глаза, назад. Карикатура была смешная и верная. Я посмотрел на Аркадия Степановича. У старика было злое лицо, он посапывал и молчал. Почему он молчит? Он ведь ничуть не похож на щекастого типика, которого, конечно, оторвет от земли и бросит под откос гордо мчащийся на всех парах локомотив. Я вдруг в смущении подумал, что этот Юрий Ильич, пожалуй, в чем-то прав. Пожалуй, в самом деле уж очень осторожничает с нами Аркадий Степанович. Взять хотя бы меня, ну и других ребят, того же Сашку… Почему старик упрямо не пускает нас на большой ринг, чего боится?..
— Догнать и перегнать… Слышали, уважаемый товарищ тренер, такой лозунг? Все рекорды должны быть наши. И не только производственные. Но и спортивные. Может, вы не верите, Аркадий Степанович, в возможность этого? Тогда вспомните, черт возьми, одного парня, одного рядового шахтера… Его, между прочим, Алексеем Стахановым кличут… Приходилось слышать о таком?
И опять верно. Я теперь с симпатией смотрел на Юрия Ильича, даже головой закивал: «Правильно!» Я перебил его, показалось совершенно необходимым немедленно, сейчас же рассказать, как у нас на заводе вот тоже не верили одной дивчине-комсомолке из механического, когда она сказала, что готова перейти на три станка. А она перешла! И здорово у нее получается…
— Ты помолчи, — сказала мать, — не балабонь.
Аркадий Степанович угрюмо и, как мне показалось, укоризненно поглядел на меня. Мне стало жаль его, но ведь это правда, что такое у нас было на заводе, и везде теперь так. Просто надо больше верить людям.
— Скажи нам, товарищ Коноплев, — обратился ко мне Юрий Ильич, — подумай и скажи; ты-то сам готов дерзнуть? Ведь мы все спорим с твоим тренером. Он, понимаешь, сомневается в тебе. А мы говорим: пробовать надо, смелее. Не боги горшки обжигают. Ну так как же ты считаешь — стоит рискнуть? Или правда, может, лучше не рисковать, подождать, отсидеться?..
Ничего себе вопросик. Я покосился на старика. Он по-прежнему сидел угрюмый, занавесив бровищами лицо.
— Ты не озирайся, товарищ Коноплев, — сказал с усмешкой Юрий Ильич. — Что ты озираешься? Мы тебя лично спрашиваем.
Молчавший до того человек в спортивном свитере поднял круглую, коротко стриженную голову, сказал, ни к кому прямо не обращаясь:
— Соответствующие условия будут, понятно, созданы…
Это еще что за штука — соответствующие условия? Наверное, хотят капитально отремонтировать наш боксерский зальчик на Трехгорке, а может быть, дадут новый, не такой тесный и душноватый, как нынешний, и посветлее. Вот обрадуются ребята! Не понятно уж вовсе, почему Аркадий Степанович, которого эта новость должна волновать в первую очередь, вроде еще больше помрачнел, стал вовсе похож на непролитую нависающую, грозовую тучу.
— Мы ждем, — напомнил Юрий Ильич. — Слово за тобой, товарищ Коноплев!
— Не дрейфь, Николаша, — кивнул круглой головой человек в свитере, — все будет в лучшем виде!
И оттого ли, что назвал он меня по-свойски Николашей или оттого, что и в самом деле от моего ответа могло зависеть, сможем ли мы тренироваться в лучших условиях, я почувствовал себя уверенней и, уж не боясь обидеть самолюбие старика, сказал громко, громче, чем следовало в такой маленькой комнате:
— А что? Я готов! Тем более, если условия…
Я был уверен, что Аркадий Степанович перестанет, наконец хмуриться, поймет, — он же самый умный из всех, кого я знаю, — люди желают нам хорошего, чего упираться? Ну, попробуем, дерзнем, авось не побьют!..
Старик неожиданно заговорил. Голос у него был неприятный, сухой, как дерево.
— Слушаю вас, товарищи, — сказал он, — и все думаю: не плохие из вас вышли бы провокаторы…
Это было сказано так зло и так не к месту, что мне стало очень неловко за Аркадия Степановича, и я боялся взглянуть на Юрия Ильича и того, другого, уверенный, что они сейчас рассердятся, поднимутся и уйдут.
Но они не ушли.
— Трудно с вами, Аркадий Степанович, — сказал, помолчав, человек в спортивном свитере. — Сами же говорили, что тренировки он запускает. Какие же могут быть достижения у молодого боксера?
Он так и сказал — достижения. И взглянул при этом на меня. Мне стало до слез досадно, что старик такой невозможно упрямый и несговорчивый, впрямь — каменная глыба, которую ничем не спихнешь. Почему, почему плохо для всех нас, для ребят и для него, Аркадия Степановича, который там, в нашей каморке больше всех задыхается, если нам помогут? Ну, не хочет пока выпускать нас на большой ринг — не надо. Никто ведь не говорит, что это должно обязательно случиться завтра. Поработаем еще, посмотрим, а там дерзнем…
С возмущением я посмотрел на старика. Он, тяжело опершись на стол, поднялся. Я испугался, подумав, что сейчас произойдет нечто вовсе непоправимое, уж мы-то знаем, как он может переть, будто слон. Я хотел вскочить, предостеречь. Но Аркадий Степанович положил мне руки на плечи.
— Хорошенько подумай, Коля, — сказал старик. — Хорошенько подумай, прежде чем примешь окончательно решение…
Еще он сказал, что делать ему здесь больше нечего, что он умывает руки. И он пошел к двери. И не дойдя, остановился.
— Если совесть позволяет вам, — сказал он, едва повернув голову, — если совесть позволяет…
Голос звучал натуженно, будто старика что-то душило. Он закипал и явно старался всеми силами сдержать себя.
И не сдержался. Обернулся, огромный, с яростными глазами, загремел, выбросив вперед широченную, искалеченную руку.
— …Тогда действуйте! Формируйте… моральных уродцев!..
Дверь он, однако, прикрыл тихонько. Я побежал за ним. Догнал его во дворе. Старик посмотрел на меня отчужденно, неостывший, ощетиненный.
— Чего выскочил? Иди к ним, иди!..
Все правильно. Старик злится. Значит, все кругом виноваты.
— Аркадий Степанович! За что?
Мы вышли за ворота, улица была по-ночному пустой, только напротив, у школы, сидели на скамеечке две дворничихи. Старик пошел, сутулясь больше обычного и приволакивая ногу. Я шел некоторое время за ним.
— Аркадий Степанович? За что?
Бесполезно было приставать. Черт знает, как погано стало на душе.
Расстроенный, я поплелся домой. В комнате было здорово накурено. Чего они не уходят? Мне очень хотелось, чтобы они поскорее смотались, но я был здесь хозяином и сказал матери: «Может, чаю погреешь?..» И сел на тот табурет, на котором только что сидел Аркадий Степанович. Было скверно на душе, но я принудил себя улыбнуться, сказал: