Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он остановился и внимательно, с каким-то любопытством посмотрел на неё. Что она делает на белом свете, если она правда живёт совершенно одна? А почему он не развёлся с ней? Прежнее чувство, что она никогда не понимала его, никогда не отдавала ему должного, охватило его, пока он стоял и смотрел на неё.
— Почему вы не могли быть мне хорошей женой?
— Да, это было преступлением выйти за вас замуж. Я поплатилась за это. Вы, может быть, найдёте какой-нибудь выход. Можете не щадить моего имени, мне нечего терять. А теперь, я думаю, вам лучше уйти.
Чувство, что он потерпел поражение, что у него отняли все его оправдания, и ещё что-то, но что, он и сам не мог себе объяснить, пронзило Сомса, словно дыхание холодного тумана. — Машинально он потянулся и взял с камина маленькую фарфоровую вазочку, повертел её и сказал:
— Лоустофт. Где это вы достали? Я купил такую же под пару этой у Джобсона.
И, охваченный внезапными воспоминаниями о том, как много лет назад он и она вместе покупали фарфор, он стоял и смотрел на вазочку, словно в ней заключалось все его прошлое. Её голос вывел его из забытья.
— Возьмите её. Она мне не нужна.
Сомс поставил её обратно на полку.
— Вы позволите пожать вам руку? — сказал он.
Чуть заметная улыбка задрожала у неё на губах. Она протянула руку. Её пальцы показались холодными его лихорадочно горевшей ладони. «Она и сама ледяная, — подумал он, — всегда была ледяная». Но даже и тогда, когда его резанула эта мысль, все чувства его были поглощены ароматом её платья и тела, словно внутренний жар, никогда не горевший для него, стремился вырваться наружу. Сомс круто повернулся и вышел. Он шёл по улице, словно кто-то с кнутом гнался за ним, он даже не стал искать экипажа, радуясь пустой набережной, холодной реке, густо рассыпанным теням платановых листьев, — смятенный, растерянный, с болью в сердце, со смутной тревогой, словно он совершил какую-то большую ошибку, последствия которой он не мог предугадать. И дикая мысль внезапно поразила его — если бы вместо: «Я думаю, вам лучше уйти», она сказала: «Я думаю, вам лучше остаться!» — что бы он почувствовал? Что бы он сделал? Это проклятое очарование, оно здесь с ним, даже и теперь, после всех этих лет отчуждения и горьких мыслей. Оно здесь и готово вскружить ему голову при малейшем знаке, при одном только прикосновении. «Я был идиотом, что пошёл к ней, — пробормотал он. — Я ни на шаг не подвинул дело. Можно ли было себе представить? Я не думал!..» Воспоминания, возвращавшие его к первым годам жизни с ней, дразнили и мучили его. Она не заслужила того, чтобы сохранить свою красоту, красоту, которая принадлежала ему и которую он так хорошо знает. И какая-то злоба против своего упорного восхищения ею вспыхнула в нём. Всякому мужчине даже вид её был бы ненавистен, и она этого заслуживает. Она испортила ему жизнь, нанесла смертельную рану его гордости, лишила его сына. Но стоило ему только увидеть её, холодную, сопротивляющуюся, как всегда, — он терял голову. Это в ней какой-то проклятый магнетизм. И ничего удивительного, если, как она утверждает, она прожила одна все эти двенадцать лет. Значит, Босини — будь он проклят на том свете! — жил с ней все это время. Сомс не мог сказать, доволен он этим открытием или нет.
Очутившись наконец около своего клуба, он остановился купить газету. Заголовок гласил: «Буры отказываются признать суверенитет!» Суверенитет! «Вот как она! — подумал он. — Всегда отказывалась. Суверенитет! А я всё же обладаю им по праву. Ей, должно быть, ужасно одиноко в этой жалкой маленькой квартирке!»
XII. НА ФОРСАЙТСКОЙ БИРЖЕ
Сомс состоял членом двух клубов: «Клуба знатоков», название коего красовалось на его визитных карточках и в который он редко заглядывал, и клуба «Смена», который отсутствовал на карточках, но в котором он постоянно бывал. Он примкнул к этому либеральному учреждению пять лет назад, удостоверившись, что почти все его члены суть трезвые консерваторы, по крайней мере душой и карманом, если не принципами. Его ввёл туда дядя Николас. Прекрасная читальня этого клуба была декорирована в адамовском стиле[28].
Войдя туда в этот вечер, он взглянул на телеграфную ленту — нет ли каких новостей о Трансваале — и увидел, что консоли с утра упали на семь шестнадцатых пункта. Он повернулся, чтобы пройти в читальню, и в это время чей-то голос за его спиной сказал:
— Ну, что ж, Сомс, все сошло отлично.
Это был дядя Николас, в сюртуке, в своём неизменном низко вырезанном воротничке особенного фасона и в чёрном галстуке, пропущенном через кольцо. Бог ты мой, восемьдесят два года, а как молодо и бодро выглядит!
— Я думаю, Роджер был бы доволен, — продолжал дядя Николас. — Всё было великолепно устроено. Блэкли? Надо будет иметь в виду. Нет, Бэкстон мне не помог. С этими бурами у меня все нервы испортились — Чемберлен втянет нас в войну. Ты как полагаешь?
— Да не избежать, — пробормотал Сомс.
Николас провёл рукой по своим худым, гладко выбритым щекам, весьма порозовевшим после летнего лечения. Он слегка выпятил губы. Эта история с бурами воскресила все его либеральные убеждения.
— Не внушает мне доверия этот малый, настоящий буревестник. Если будет война, дома упадут в цене. У вас будет немало хлопот с недвижимостью Роджера. Я ему много раз говорил, что ему следует сбыть часть своих домов. Но он был упрям, как бык.
«Оба вы хороши», — подумал Сомс. Но он никогда не спорил с дядями, чем, собственно, и поддерживал их во мнении, что Сомс — малый с головой, и официально сохранял за собой управление их имуществом.
— Мне говорили у Тимоти, — продолжал Николас, понизив голос, — что Дарти наконец совсем убрался. Твой отец теперь сможет вздохнуть. Отвратительная личность этот Дарти.
Сомс снова кивнул. Если было что-нибудь, на чём все Форсайты единодушно сходились, это была характеристика Монтегью Дарти.
— Примите меры, — сказал Николас, — не то он ещё вернётся. А Уинифрид я бы сказал, что этот зуб надо выдернуть сразу. Какой прок беречь то, что уже гниёт.
Сомс украдкой покосился на Николаса. Его нервы, взвинченные только что пережитым свиданием, заставили его почувствовать в этих словах намёк на него самого.
— Я ей тоже советую, — коротко сказал он.
— Ну, — сказал Николас, — меня ждёт экипаж. Мне пора домой. Я что-то плохо себя чувствую. Кланяйся отцу!
И, отдав таким образом дань кровным узам, он спустился своей юношеской походкой в вестибюль, где младший швейцар закутал его в меховую шубу.
«Не помню, чтобы когда-нибудь дядя Николас не жаловался, что он плохо себя чувствует, — раздумывал Сомс, — и всегда он выглядит так, словно собирается жить вечно! Вот семья! Если судить по нему, у меня впереди ещё тридцать восемь лет здоровья. И я не хочу терять их даром». И, подойдя к зеркалу, он остановился и принялся разглядывать своё лицо. Не считая двух-трех морщинок да трех-четырех седых волосков в подстриженных тёмных усах, разве он постарел больше Ирэн? Во цвете лет и он, и она — в самом расцвете! И странная мысль мелькнула у него. Абсурд! Идиотство! Но мысль возвращалась. И встревоженный не на шутку, как бываешь встревожен повторным приступом озноба, предвещающим лихорадку, он взошёл на весы и опустился в кресло. Сто пятьдесят четыре фунта! За двадцать лет он не изменился в весе даже на два фунта. Сколько ей лет теперь? Около тридцати семи — ещё не так много, у неё ещё может быть ребёнок, совсем не так много! Тридцать семь минет девятого числа будущего месяца. Он хорошо помнит день её рождения — он всегда свято чтил этот день, даже и тот, последний, незадолго до того, как она бросила его и когда он был уже почти уверен, что она ему изменяет. Четыре раза её день рождения праздновался у него в доме. Он всегда задолго ждал этого дня, потому что его подарки вызывали некоторое подобие благодарности, слабую попытку нежности с её стороны. Правда, за исключением того последнего дня её рождения, когда он впал в искушение и зашёл слишком далеко в своей святости. И он постарался отогнать это воспоминание. Память покрывает трупы поступков ворохом мёртвых листьев, из-под которых они уже только смутно тревожат наши чувства. И внезапно он подумал: «Я мог бы послать ей подарок в день её рождения. В конце концов мы же христиане. А что если я… что если бы мы снова соединились?» И, сидя в кресле на весах, он глубоко вздохнул. Аннет! Да, но между ним и Аннет — неизбежность этого проклятого бракоразводного процесса. И как это все устроить?
«Мужчина всегда может этого добиться, если возьмёт вину на себя», сказал Джолион.
Но зачем ему брать на себя весь этот позор и рисковать всей своей карьерой незыблемого столпа закона? Это несправедливо! Это донкихотство! За все эти двенадцать лет, с тех пор как они разошлись, он не предпринимал никаких шагов, чтобы обрести свою свободу, а теперь уже невозможно выставить в качестве основания для развода её поведение с Босини. Раз он тогда ничего не сделал для того, чтобы разойтись с нею, значит он примирился с этим, хотя бы он и представил теперь какие-нибудь улики, что, впрочем, вряд ли возможно. К тому же его гордость не позволяла ему воспользоваться этим старым инцидентом, он слишком много выстрадал из-за него. Нет! Ничего, кроме нового адюльтера с её стороны, но она это отрицает, и он… он почти верит ей. Петля какая-то! Ну просто петля!
- Сага о Форсайтах - Джон Голсуорси - Классическая проза / Проза
- Боров - Саки - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Маэстро Перес. Органист - Густаво Беккер - Классическая проза
- Прощание - Иоганнес Бехер - Классическая проза