между строк, что в самой форме текста все было двусмысленным, подразумеваемым, косвенным, едва очерченным, предполагаемым, нашептываемым… Я приложил все силы, чтобы обнаружить целую гамму значений каждой фразы, каждого слова. Я изобретал Дидро – виртуоза литоты, вольного стрелка литературы, предтечу Сопротивления…
Однако диалог с комиссией, похоже, был не из простых. Один из экзаменаторов, мсье Шерер, возражал кандидату:
– В конце концов, текст очень прост, вы просто усложнили и утяжелили его тем, что внесли в него собственный смысл. Вот в этой фразе, к примеру, нет ничего, кроме того, что в ней эксплицитно…
– Эксплицитно этот текст не существует; на мой взгляд, никакого художественного интереса он не представляет…
Кастекс печально улыбается, глядя в потолок; Шерер указывает на лист бумаги, говоря:
– Никто не запрещал вам сказать это в самом начале.
В конечном счете не важно, какое место среди кандидатов. Главное – конкурс пройден. Деррида кажется особо чувствительным к вопросу материального обеспечения, которое ему теперь гарантирует Высшая нормальная школа, – у него будет зарплата начинающего преподавателя, к облегчению всей его семьи. Отправить Жаки в Париж было для его родных серьезным материальным испытанием, которое не давало ему покоя все эти три года.
С элегантностью и почтительностью Деррида пользуется случаем поблагодарить в этом длинном письме Роже Понса за его уроки, невзирая на некоторые трудности или скорее благодаря им:
Я испытываю претенциозное и непростительное убеждение, что, помимо вас и господина Борна, ни один преподаватель подготовительных курсов не научил меня ничему, кроме того, что я уже знал или чему смог бы обучиться сам. Я хочу сказать, что другие обучили меня (в тех случаях, когда это в самом деле так) лишь какому-то предмету, технике, корпусу объективных и полезных знаний. Мне кажется, что научился я у вас, от вас тому, что, конечно же, является частью предмета, но еще и тому, что в нем больше него: интеллектуальной честности и скромности, вкусу и чувству точности, желанию просто, не давая ввести себя в заблуждение ложными глубинами или качествами, приходить к верным суждениям, где максимальная эмпатия сопряжена с наибольшей ясностью. С самых первых работ, которые я вам сдал, я прошел очень трудные уроки стиля и интеллектуальной строгости. Беспорядочный и раздутый псевдолиризм, которому я в то время так слепо следовал и который все еще остается моей чертой, от этого, к счастью, очень пострадал. Почему никогда не чувствовал я себя униженным, оскорбленным вашими порой столь хлесткими замечаниями? Это и был эффект вашего присутствия[122].
Поступление в Высшую нормальную школу спасает не от всего. Уже на следующий день после устной части конкурса происходит показательный инцидент. Клод Бонфуа, тоже ученик лицея Людовика Великого, страстный любитель поэзии, приглашает Жаки в семейный замок Плесси возле Тура. Деррида, возможно, не осознает, до какой степени общество, в которое он попал, правое по своей политической ориентации. Рене Бонфуа, отец Клода, был генеральным секретарем Министерства информации при правительстве Пьера Лаваля. Его приговорили к смерти, однако в 1946 году наказание смягчили пожизненным лишением гражданских прав с конфискацией имущества. Как-то за ужином, где собралось много бывших вишистов, одна дама заявила: «Ох, мсье, евреев я чую на расстоянии…». «В самом деле? – громко парировал Деррида. – Так вот я еврей, мадам». После чего за столом воцарилась холодная, тяжелая атмосфера.
Несколько дней спустя Жаки пишет длинное письмо товарищу. Уверенным и уравновешенным тоном он объясняет, что не имел права скрывать свое еврейское происхождение, даже если этот вопрос кажется ему «искусственным». Его «статус еврея» определяет его не лучше, чем что-либо другое. Кроме того, он никогда не придает ему значения, если только не сталкивается с проявлениями антисемитизма: такая позиция довольно близка к представленной Сартром в его «Размышлениях о еврейском вопросе», опубликованных в 1946 году. Деррида использует инцидент для сравнения французской ситуации со своим алжирским опытом:
Несколько лет назад у меня была «повышенная чувствительность» к этой теме, и любой намек в антиеврейском стиле выводил меня из себя. Тогда я был способен на необузданные реакции… Все это во мне немного смягчилось. Я познакомился во Франции с людьми, которых антисемитизм не коснулся. Я узнал, что в этой области рассудок и честность возможны и что поговорка, которая, увы, в ходу у евреев – «что не еврейское, то антиеврейское», – неправильная. Этот вопрос стал для меня менее жгучим, отошел на задний план. Другие друзья-неевреи научили меня связывать антисемитизм с конкретным комплексом определений… В Алжире антисемитизм кажется непреодолимее, конкретнее, ужаснее. Во Франции он является частью – или хочет ею быть – некоей доктрины, какой-то совокупности абстрактных идей. Как и все абстрактное, он по-прежнему опасен, но не так ощутим в отношениях между людьми. По сути, французы-антисемиты являются таковыми только по отношению к евреям, которых не знают[123].
Деррида, кажется, убежден в том, что «если антисемит умный, то он не верит в свой антисемитизм». Ему хотелось бы, чтобы представился случай обсудить происшествие вместе с другом и его родителями. Судя по ответу, Клод Бонфуа не оценил всей важности случившегося: «Здесь, в замке, нас всех теперь мучает совесть из-за одного слова… может, слишком часто произносимого как клише». Переворачивая ситуацию, он указывает на тяжелое положение родителей, ведь теперь они «официально объявлены отверженными, исключенными из общества». И словно чтобы заставить забыть ту злополучную фразу, он предлагает Жаки принять участие – статьями или рассказами – в журнале La Parisienne, который собирается основать писатель Жак Лоран, друг его родителей из той же среды коллаборационистов. Деррида, разумеется, от этого участия уклонился. Однако не похоже, чтобы инцидент как-то повлиял на его отношения с Клодом Бонфуа.
После всех тягот конкурса, после долгой мучительной поездки в Алжир Жаки не без чувства вины отдается «естественной склонности к непосредственности конкретного бытия»:
Сейчас я совершенно изможден усталостью, жарой, семьей. Я не могу читать или писать. Никаких желаний, кроме простых развлечений, абсурдных игр, солнца и моря… Я хорошо понимаю, что ничего на каникулах не сделаю. Я потух и высох; излечусь ли я?[124]
Он бы очень хотел, чтобы Мишель Монори смог приехать этим летом в Алжир на какое-то время, но это невозможно. К нему на несколько недель приедут Пьер Фуше и его сосед Пьер Саразин. Пьер Фуше вспоминает: «Тот Жаки, которого мы увидели по приезде, был совсем не похож на Жаки в Людовике Великом. Он ходил в костюме алжирского еврея, оставаясь