прошлое». Так и есть: возвращаешься все дальше и дальше в прошлое, пока в конце концов не превратишься в ничто, плавающее в какой-то ужасной темной материи. Солнце светит, трещат кузнечики, и ничего никогда не происходит. Кроме того, что она, Пэрис, становится все более несчастной, и никто этого не замечает.
«Я ненавижу этот дом, – пишет она в миллионный, как ей кажется, раз. – Я ненавижу Тоскану, и я ненавижу Италию, и я ненавижу, что у меня нет друзей и мне нечем заняться, кроме как лежать и ждать, пока станет прохладнее, чтобы я могла, может быть, пойти погулять». Она останавливается, задумываясь, как сильно ненавидит фразу «пойти погулять». Ее мама так говорила, когда они еще жили в Лондоне: вечер воскресенья, сытный обед, футбол по телику, «Давайте пойдем погулять». Папа всегда очень уставал после рабочей недели, Чарли был слишком маленький, а просить Сиену о чем-то отдаленно напоминающем физическую нагрузку было себе дороже. Поэтому они с мамой всегда гуляли вдвоем. Они долго и муторно тащились мимо закрытых магазинов к паркам, где семьи пытались запускать воздушных змеев в безветренный воздух, а маленькие бритые мальчишки играли в футбол с какой-то необычной жестокостью. Будь у них собака, все могло бы быть по-другому, у прогулки появилась бы цель; но у Чарли (разумеется!) была астма. «Еще одна причина переехать в теплый климат», – заливалась соловьем мама. Еще одна причина ненавидеть Чарли.
«Прогулка, – пишет она. – Тут даже не погуляешь по этим дурацким холмам, потому что на них полно всяких камней и торчат корни деревьев; и как только ты добираешься до подножия одного, перед тобой уже следующий. Во всей Тоскане нет даже кусочка нормальной плоской земли, а если бы была, мальчики из школы построили бы там футбольное поле, потому что ни о чем другом они вообще не думают».
Она откидывается назад, устав все ненавидеть. Открывается дверь (без стука, конечно), и вплывает Сиена с раскиданными по плечам мокрыми волосами.
– Пэрис, можно взять твою красную резинку?
– Нет, – отвечает Пэрис с закрытыми глазами.
– Да господи! – Сиена в ярости, хотя в глубине души даже не удивилась. – Зачем она тебе вообще? У тебя теперь короткие волосы, ты ею не пользуешься.
– Храню как украшение, – говорит Пэрис, не открывая глаз.
– Боже, вот ты больная. – Сиена уходит к двери и пробует последний, отчаянный способ: – Я маме расскажу.
Пэрис издает презрительный смешок, показывая Сиене, что разговор окончен, и это срабатывает.
Олимпия, уборщица и по совместительству няня, паркует свой хрипящий трехколесный фургон у открытой двери кухни. Затем нежно достает трехлетнего Чарли, который успел задремать по дороге из детского сада. Он ходит туда по утрам три раза в неделю, чтобы петь итальянские песенки и делать картинки из сухих макарон и клея с блестками.
– Carissimo[4]. – Олимпия чмокает его взъерошенную светлую голову. Чарли просыпается и раздраженно отпихивается. Иногда, когда он в хорошем настроении или хочет побесить свою маму, он сидит у Олимпии на коленях и позволяет ей петь ему песни про свадьбу сверчка и кузнечика. В остальных случаях он холодный и отстраненный как с мамой, так и с Олимпией, которые все равно души в нем не чают.
– Дело даже не в том, что он как-то по-особенному интересен, – Сиена и Пэрис в этом вопросе солидарны друг с другом как никогда.
– В нем нет ничего особенного, он просто маленький, – подчеркивает Пэрис. – Карлики тоже маленькие.
– Он мальчик, – мрачно отвечает Сиена.
На кухне Эмили удрученно зашивает дырку на юбке. Она не удосужилась снять ее, поэтому выкрутила подол и делает крупные, неровные стежки. Олимпия с Чарли на руках критически на это смотрит.
– Uno strappo[5], — объясняет Эмили сконфуженно. Ей кажется, что итальянки никогда бы не порвали свою одежду, а если бы такое случилось, у них были бы маленькие женщины (возможно, албанки), чтобы ее починить. Да и вообще, итальянки скорее умрут, чем согласятся облачиться во что-то из хлопка с цветочками длиной по щиколотку.
– Carlito é stanco[6], – вставляет Олимпия. Иногда она говорит с Эмили только по-итальянски, а иногда демонстрирует довольно неплохое владение английским, хоть и разговорным.
– Чарли! Малыш! – Голос Эмили мгновенно меняется. Пэрис, наблюдающая за этим с порога, думает, что лицо мамы всегда становится безвольным и повисшим, как мешок, когда она смотрит на своего младшего ребенка. Пэрис больше устраивает, когда оно напряженное и оживленное, а все эмоции на нем заранее известны, как это было в золотую пору до рождения Чарли. Когда они жили в Лондоне.
– Хочу шоколад, – требует Чарли тем жалобным тоном, который, как оказалось, работает на двух языках.
– Малыш, – говорит Эмили, – мы договаривались: один маленький кусочек после обеда. А что у нас на обед? Паста? Яичница?
Это бесполезно. Рот Чарли становится квадратным, и он начинает выть в недавно отреставрированный потолок, что ему нужен шоколад и он хочет его сейчас, сейчас, сейчас. Ни он, ни Олимпия не считают нужным упомянуть два батончика Kit-Kat, которые он съел в машине.
Пэрис выскальзывает из комнаты как привидение. Когда она была маленькой, шоколад они получали только как угощение на день рождения или Рождество. Она все еще помнит вкус шоколадных монет, которые они находили в рождественских чулках. Молочный, странный, вообще непохожий на нормальный шоколад. Если подумать, он мало чем отличался от итальянского. Мама говорит, что итальянский шоколад лучше, чем английский, потому что в нем меньше добавок. И Пэрис понимает, что именно добавки делают его вкусным. Она представляет итальянский шоколад, упакованный в синие и серебряные мешочки, перевязанные бантами, и батончики Mars, такие же твердые и яркие в своем черно-красном наряде, как сам бог войны. Аж слюнки текут. Кажется, что завтрак (три идеально очищенные виноградинки и хлебная палочка) был очень давно, но она пообещала себе больше ничего не есть. Более того, это такая сделка. Если она не будет есть, все станет лучше. Мама перестанет трястись над Чарли и игнорировать всех вокруг, папа будет приезжать домой чаще, а Сиена просто куда-нибудь уедет. Все это связано каким-то сложным образом, который она не очень понимает из-за этого грызущего чувства голода в животе. Чувства, которое, каким бы неприятным оно ни было, стало ей почти компанией, почти другом.
Пэрис подходит к двери кухни, когда комариный писк «веспы»[7] возвещает о прибытии Джанкарло. Худой и почти пугающе темный, он ухмыляется Пэрис, прежде чем громко позвать Сиену. «Не беги, – молча наставляет она сестру, – заставь его хотя бы слезть с этого чертова мопеда».