Такие лирические откровения, впрочем редкие у Бальмонта и чаще вытесняемые искусственностью красивых самовнушений и самообманов, тоже показывают, что изысканность не является для него прирожденной и что если он долго искал себя в разных далях, то найти себя может только на родине, там, где он увидел, что «есть в русской природе усталая нежность, безмолвная боль затаенной печали». Но и скитания его, внешние и внутренние, в общем строе его духа были если не всегда естественны и необходимы, то все-таки законны, потому что завершающая оседлость должна преодолевать инстинкты скитальчества. Недаром его поэзии так присуща идея извивов и изменчивости. Многоликое, подвижное, текучее; гераклитовское «все течет»; странничество облаков, которые, быть может, только где-нибудь «в окрестностях Одессы», над «пустыней выжженных песков» проходят «скучною толпою», скучающие, слоняющиеся бродяги вселенной, а вообще носятся по миру, неутомимые, неутолимые в своем любопытстве: все это родственно пленяет Бальмонта переливами изменений, и для него не одни «слова – хамелеоны», но и вся жизнь хороша только в радужной пляске солнечных пылинок, в игре разнообразных мгновений, в вечной смене внутренних и внешних эфемер.
Однако его легкости и ветреной подвижности мешает нередко и то, что он их слишком сознает, что он вообще не чужд интеллектуализму и не размышляет только над стихом; как бремя падает на его поэзию элемент философического рассуждения или рассудочности. Ветер Бальмонта в своих эфирных складках прячет какую-то тяжесть. Отсюда – нескладное соединение образности и отвлеченности, все эти бесчисленные слова на «ость» – всякие «пирности, тайности, жемчужности, пятикратности, взрывности, звездности» и даже – «звездомлечности»… Отсюда – пятна прозы: например, частое слово раз в смысле если, коль скоро, или «замкнуться, как в тюрьму, в одну идею», или «оделись формою иною», или «краткое мгновение может дать нам… целый небосклон», или «он уснул между гор величавых, поражающих правильной формой своей». Отсюда, как в стихотворении «Ребенок», проникновенные и сердечные строки, простой вопль отцовской жалобы и недоумения:
Но я не в силах видеть мукиРебенка с гаснущим лицом,Глядеть, как он сжимает рукиПред наступающим концом……………………………………Глядеть, как бьется без исходаВ нем безглагольная борьба!Нет, лучше, если б вся природаЗамкнулась в черные гроба.…………………………Нет, пытки моего ребенкаЯ не хочу, я не хочу, —
эти волнующие стихи сменяются многословной и бледной тирадой будто бы небесного, вышнего ответа на человеческую скорбь – и здесь уже огорчает нас вялость скудного домысла, и риторика, и такая проза, как «последнего атома круга еще не хватало»… Бальмонт часто также сушит свои стихи кавычками и из двух слов затейливо сложенными словами, и такими оборотами речи, такими приемами, которые кое-как сводят логические концы с концами, удовлетворяют грамматике, даже рифме – но только не поэзии. Он не чувствует, например, что сказать, тяжко сказать о лилиях: «проникаясь решимостью твердою», – это значит погубить всю поэтичность и всю легкость лилии. Вообще, разве облачко рассуждает, разве соловей поет абстракции, разве Бальмонту пристала книжность?
Итак, у него нет достаточной силы для того, чтобы в любимый звук свой соответственно претворить мысль, – у него звучат не мысли, а слова или, наоборот, слышатся соображения, но тогда не звучат слова. В его поэзии нет целостного и внутренне законченного содержания, высшей органичности. Вторична, производна его изощренность, но и простота его не первоначальна; ни здесь, ни там он не естествен всецело. Лишь иногда рассыпанная храмина его изобильных слов идеально восстановляется, и видно тогда мерцание некоторой истины. Мудро и спокойно выявить скрывающуюся где-то в последних глубинах нераздельность мысли и звука, их космическое единство; так же выявить конечное единство родного и чужого, обыкновенного и изысканного, природы и культуры – этого он не сумел. Но и то, что он умеет, – большая радость для русских читателей. Бальмонт себя переоценивает, но ценностями он действительно обладает. Музыка нашей поэзии в ноты свои любовно занесет его звучное имя. Сокровищница наших сюжетов все-таки примет яркие причуды его настроений, переливы от простого к утонченному, его родину и экзотику, его искусство и даже искусственность. И часто и сладко будут заслушиваться этой певчей птицы. Ибо несомненно, что хотя он себя возбуждает, преувеличивает, извращает и точно вводит в свою душу какие-то наркозы, искусственный рай Бодлера, но и без того живет в нем душа живая, душа талантливая, и, опьяненный словами, восхищенный звуками, он их страстно роняет со своих певучих уст. Он к себе не строг, и тот ветер, которому он уподобляет свою поэзию, бесследно унесет многое и многое из его неудачных песен и незрелых дум; но именно потому, что этот ветер развеет его плевелы, навсегда останется от Бальмонта тем больше красоты.