– Негодяи! Мерзавцы! Кто посмел?!
– Великодушно из… – заикнулся обер-полицмейстер, ощутив, что у него подогнулись ноги. – Великодушно из…
– Вон отсюда! – с яростью завопила дама, и обер-полицмейстер отчаянным движением сдвинул когорту навалившихся на него подчиненных, прохрипев:
– Осади назад! Великодушно из…
Полицейских словно метлой вымело из дому. Начальство вынесли на руках. Его не слушались ни ноги, ни язык. Он только и мог что икать, беспрестанно повторяя:
– Великодушно из… ик! Великодушно из… ик!
Наконец Пятаков стукнул обер-полицмейстера по спине, и тот перестал икать. Перевел дух, огляделся, обнаружил, что злодейский притон остался далеко позади, и с глубокой горечью проговорил:
– Что ж я его сиятельству-то скажу, а?
Потом подставил лицо свежему ночному ветерку и тихо, скупо, сурово, по-мужски всхлипнул.
А между тем граф Закревский в нетерпении мерил шагами кабинет. Ночь шла к исходу, и он понять не мог, отчего столь долго не возвращаются подчиненные. Неужели крамольники оказали сопротивление? Злодеи! И своя жизнь им не дорога, и чужой не жалко. Нет ли раненых средь храбрых полицейских?
Внезапно генерал-губернатору послышался какой-то шум в приемной. Широкими шагами он пересек кабинет и толкнул дверь. Пречудна’я открылась пред ним картина: дежурный адъютант чуть ли не за руку волок к кабинету обер-полицмейстера, а тот упирался, отмахивался, отнекивался и бормотал:
– А может, позже? Может, погодя? Лучше я завтра зайду…
При виде изумленного лица графа Закревского он, впрочем, бормотать перестал, страшно покраснел и на деревянных ногах промаршировал в кабинет.
– Дозвольте дверку притворить, ваше сиятельство, – попросил чуть слышно, и после этого обуреваемый любопытством адъютант, как ни прижимал ухо к малой щелочке, услышать ничего не мог довольно долгое время, пока вдруг не раздалось сердитое восклицание генерал-губернатора:
– Нашел чем удивить! Да мне сие давно известно!
Наконец дверь распахнулась (адъютант едва успел отскочить), и вновь явился понурый обер-полицмейстер. Не глядя по сторонам, он прошел через приемную, а потом вдруг обернулся, покачал головой и выдохнул с лютым выражением:
– Ох, потаскуха, прости, господи! И когда она только угомонится?
Вслед за этим он испуганно зажал рот рукой и поспешно вышел вон.
Адъютант непонимающе похлопал глазами и оглянулся на приоткрытую дверь губернаторского кабинета. Он увидел графа Закревского, который стоял около огромного книжного шкафа и перелистывал небольшую книжку. Заглавия видно не было. Перелистав несколько страниц, генерал-губернатор вперил взор в какие-то строки, прочел их, а потом с размаху швырнул книжку в угол и вышел в приемную, приказав:
– Вели подать мой экипаж.
Когда граф отбыл, изнывающий от любопытства адъютант мышкой прошмыгнул в его кабинет и поднял с полу растрепанный томик.
Это были стихи. На обложке значилось имя автора: Евгений Боратынский.
Имя сие адъютанту ровно ничего не говорило, однако генерал-губернатор читал же почему-то творения сего пиита! Адъютант поворошил страницы и вскоре наткнулся на стихотворение, отмеченное резким росчерком начальнического ногтя. Называлось оно «Делии» и гласило:
Зачем, о Делия! сердца младые тыИгрой любви и сладострастьяИсполнить силишься мучительной мечтыНедосягаемого счастья?Я видел вкруг тебя поклонников твоих,Полуиссохших в страсти жадной:Достигнув их любви, любовным клятвам ихВнимаешь ты с улыбкой хладной.Обманывай слепцов и смейся их судьбе,Теперь душа твоя в покое;Придется некогда изведать и тебеОчарованье роковое!Не опасаяся насмешливых сетей,Быть может, избранный тобоюУже не вверится огню любви твоей,Не тронется ее тоскою.Когда ж пора придет и розы красоты,Вседневно свежестью беднея,Погибнут, отвечай: к чему прибегнешь ты,К чему, бесчарная Цирцея?Искусством округлишь ты высохшую грудь,Худые щеки нарумянишь,Дитя крылатое захочешь как-нибудьВновь приманить… но не приманишь!Взамену снов младых тебе не обрестиПокоя, поздних лет отрады;Куда бы ни пошла, взроятся на путиСамолюбивые досады!..
Дежурный адъютант не принадлежал к числу любителей поэзии и со скукою прикрыл томик, не дочитав стихов. К тому же его куда сильнее занимал вопрос о судьбе крамольников. Выходит, и крамольников никаких не было? Выходит, налгал аноним? Зачем, спрашивается?
Адъютант с недоумением пожал плечами, а потом присел к своему столу и открыл папку с инструкциями. Сие чтение было его душе куда ближе!
Ей-богу, наш служака был бы гораздо внимательней к непонятным поэтическим строкам стихотворца Боратынского, когда бы знал, кого подразумевал поэт под именем «бесчарной Цирцеи». Волшебница Цирцея лишала мужчин разума и воли, обращала их в животных чарами своей красоты и сладострастия. Совершенно такой же была всегда, с ранней юности, и оставалась теперь, прожив чуть не полвека, женщина, которую нынче застал обер-полицмейстер в самый разгар ее, выражаясь пиитическим штилем, вакхических забав. Это была притча во языцех обеих столиц: Аграфена Федоровна Закревская, супруга генерал-губернатора, а также бывшая любовница поэта Евгения Боратынского. Бывшая любовница, бывшая любовь и бывшая его муза.
* * *
Когда девятнадцатилетнюю Грушеньку Толстую выдали в 1818 году за генерала Арсения Закревского, многие петербургские мамаши завистливо завздыхали. Генералу едва исполнилось тридцать два года, и он был весьма обласкан государем Александром Павловичем, в числе адъютантов коего состоял: император самолично сватал за него очаровательную невесту. Арсений Андреевич всего в жизни достиг своим трудом и вовремя найденной протекцией: происходя из небогатых дворян Тверской губернии, Отечественную войну провел при штабе Барклая-де-Толли, во время заграничного похода за деловитость был особо отмечен императором и вскоре стал служить при нем. И это несмотря на незнатность рода! А Толстые… Ну что ж, имя громкое, род древний, да не всяк старый колоколец ладно звенит. Кузена Грушеньки, Федора Петровича Толстого, прозвали за причуды и склонность к безумным путешествиям за океан «русским американцем». Ну, он хоть был при этом порядочным скульптором и живописцем, автором серии медальонов, посвященных Отечественной войне 1812 года, а впоследствии сделался даже вице-президентом Академии художеств. Отец же Грушеньки, Федор Андреевич, был, как в ту пору говорили, не дальнего ума и прославился своим бессмысленным прекраснодушием: обожал собирать старинные рукописи, не имея ни образования, ни самостоятельно приобретенных знаний. Всякому торговцу старьем было известно, что этому невеже можно любой список всучить, приплетя к нему какую-нибудь диковинную историю. Толстой был легковерен до глупости: как-то раз приятели разыграли его, подсунув ему современное письмо, написанное женской рукой, и выдав сей «документ» за автограф Марии Стюарт. И что же? Федор Андреевич на проделку сию охотно купился и потом еще долго хвалился в свете редкостным приобретением.