«Нахал, нахал! —твердила тетя Даша, едучи в восьмом часу вечера в промерзшем, обындевелом трамвае от Тимирязевской академии к площади Пушкина. — И не подумаю я к нему подходить. Просто интересно посмотреть, как он мерзнет. И позлорадствовать. Посмотрю и поеду обратно».
Нет, нахал не мерз. Ему было тепло в бурке. А в сапогах у него, наверно, была накручена куча портянок. Нет, совсем он не мерз. И вид у него был очень самодовольный. Победительный был вид.
«Не подойду, вот и все!» — страшно рассердилась тетя Даша.
И тут же подошла. И дядя Петя схватил ее озябшие руки и спрятал их у себя под буркой, на груди. И ладонями она почувствовала, как взволнованно бьется у нахала сердце.
На следующий день он уезжал. С подножки тронувшегося уже вагона оглянулся на тетю Дашу — взгляд его был светел и требователен. Оглянулся и крикнул:
— Моя! Всегда, всю жизнь будешь моя! — И еще успел спросить:
— Ясно?
И тетя Даша, будто магнитом тянули ее за собой светлые, властные глаза, оскользаясь на нечищеном перроне, побежала за вагоном. И все согласно, покорно кивала, все твердила:
— Ясно! Ясно! Ясно!
Он не слышал, конечно, уже ее слов. Но она хотела, чтоб он по движениям губ понял слова.
Он понял. И стал слать ей письма-треугольнички, коряво, вкривь и вкось исписанные простым карандашом.
Случалось, по полгода и больше не было писем. Тетя Даша волновалась, бегала к маме. Мама тогда еще не была папиной женой, была просто его девушкой.
Близнецы давно уже были допущены к дяди-Петиным письмам, хотя мама и осуждала тетку за это:
— К чему детям читать всякие глупости? К тому же безграмотные.
Мама была и права и не права.
Не было глупостей в этих письмах. В них была любовь. И тоска. А вот орфографические ошибки были действительно. Если б я даже задался целью сочинить такие, — не сумел бы ни за что.
Как-то я был у тетки на каникулах. И читал пожелтевшие письма-треугольнички с полустершимся, выцветшим карандашом. И даже попробовал прокомментировать:
— Во дает!
Но близнецы так окрысились на меня за эти неосторожно сорвавшиеся слова, что я всерьез испугался за свои ребра.
Их было, в общем-то, трудновато читать, эти письма. Уж больно сложным образом выражал дядя Петя свои чувства. И, хотя на каждом письме и сейчас еще был отчетливо виден суровый лиловый штамп «Проверено военной цензурой», у цензоров, наверно, не хватало терпения до конца прочитывать излияния фронтовика. И дядя Петя, как бывалый хитрый разведчик, в последнем письме на это, конечно, и рассчитывал.
Сначала он сурово ругал тетю Дашу:
«Я долго боролся с душевной борьбой, которая во мне происходила. Сейчас я освободился от этого кризиса и не хочу возвращаться к обратному. Но увы! Получается совсем обратное. В моих предположениях мне пришлось разочароваться — опять не получил от тебя ни одного письма. А мне все время снятся твои бесподобные глазки, цвета той лучшей советской стали, из которой сделана моя шашка. А нахожусь я в данный текущий момент...»
И дальше шел адрес — точнехонький адрес — подмосковная деревня, возле которой стоит соединение. А потом опять — любовь, любовь, любовь.
Цензор за этой любовью и просмотрел то, что обязан был вычеркнуть, — дислокацию воинского соединения. Если бы он вычеркнул, то тетя Даша не носила бы сейчас фамилию Ковалева, у меня не было бы двух братьев-близнецов.
Но цензор устал от сложно выраженной любви и ничего не вычеркнул. И тетя Даша, получив письмо, помчалась к моей будущей маме. И, поскольку станция была совсем рядом, рукой подать, они поехали.
Мне как-то трудно представить свою маму смелой и решительной. Но тогда именно она оказалась смелой и решительной. Ведь не так просто найти того, кто тебе нужен, среди тысяч людей в солдатской форме. Ведь каждый, у кого они спрашивали, осведомлялся подозрительно:
— А как вы, собственно, попали в расположение части? А как узнали?
И еще десятки других «как». Ведь шла война. И на лбу у двух девчонок, таскавшихся по непролазной грязи из деревни в деревню, не было написано, что они не какие-нибудь немецкие шпионки.
Теперь, на минуту оторвавшись от вязанья и глянув на нас поверх очков, мама очень просто объяснила свою смелость и решительность:
— У меня было больше прав. Мы с Колей встречались и до войны. А Дашка... — И она махнула рукой. По мнению мамы, у Дашки в жизни все и всегда было нелепо и необдуманно.
Итак, проявив смелость и решительность, они возникли под вечер, в дождливых сумерках, на пороге сруба без крыши, в котором размещалась папина ветеринарная часть.
Я как-то не очень себе представляю встречу папы и мамы. Может быть, потому, что они о ней никогда не рассказывали.
Но встречу тети Даши и дяди Пети я вижу так, словно сам сидел где-то в уголке закопченного, накрытого плащ-палатками сруба, скудно освещенного коптилкой-гильзой. И дождь уныло барабанил по плащ-палаткам. И иногда мне капало за шиворот. И я ежился от холодных капель. И все, как тетя Даша, ждал, ждал. За дядей Петей поехали. Давно. Но вот уже совсем стемнело, а его все не было и не было.
Он появился неожиданно в дверном проеме, занавешенном еще одной плащ-палаткой. Появился и сразу же увидел тетю Дашу. И, громыхая шашкой, бренча шпорами, позвякивая орденами и медалями, перешагнул через высокий порог.
И тетя Даша, сидевшая с ногами на нарах, сделанных из жердей, увидев его, вскочила на колени и уткнулась лицом ему в грудь, прямо в прохладные, влажные от дождя ордена и медали.
Вот тогда-то — тетя Даша утверждает, что только тогда! — дядя Петя впервые поцеловал ее. Ладонью, мокрой, пахнущей ременным поводом и лошадью, сильной и властной ладонью он приподнял за подбородок тети-Дашино лицо, склонился над ним, заслонив плечами свет коптилки. И поцеловал. В первый раз. Как это хорошо — поцеловаться вот так в первый раз!
И приказал, сверху вниз вглядываясь в ее приподнятое к нему лицо:
— Собирайся! Едем!
— Куда? Дашка, и думать не смей! — на правах старшей закричала мама. — С ума ты сошла! Слышишь, Дашка?
Дашка не слышала. Дашка всю жизнь поступала нелепо и необдуманно. Она молча натянула мокрые, насквозь раскисшие туфлишки, стащила с веревки сушившуюся жакетку. Подошла к дяде Пете и сказала твердо:
— Я готова!
Хотел бы я, чтобы из-за меня кто-нибудь когда-нибудь поступил так нелепо и необдуманно...
IIIУтром всех четверых виновников ЧП потребовали к ответу, к командиру полка. И тетя Даша было перетрусила. Не за себя — за дядю Петю.
— Глупости! — успокоил ее дядя Петя, до блеска надраивая свои щегольские хромовые сапоги. — Ну, что он мне может сделать? Что? На передовую пошлет? Я и так оттуда не вылезаю. — И он прибавил, любуясь делом рук своих: — Это он на вас, на девчат, посмотреть хочет.
Добираться до командира полка пешком по грязище дядя Петя счел ниже своего лейтенантского достоинства. И потому он заставил тетю Дашу переодеться в добытую где-то солдатскую форму. Без погон, правда. И без звездочки на пилотке.
Подсаживая неумеху в седло, дядя Петя спросил вдруг тревожно, задержав свою руку на ее колене:
— Ты не передумала? Смотри!
— Нет! — отрезала тетя Даша и с видом бывалого конника скомандовала лошади: — Но-о!
— Что-о ты! — шепотом возмутился дядя Петя. — Тут тебе не какая деревня. Тут конница. Никаких «но»! Повод, шенкель и шпоры — всего и делов.
Командир полка принял провинившихся сурово. С ходу пошел в атаку:
— Разгласили военную тайну!
— Разгласили! — ничуть не раскаиваясь в содеянном, согласился дядя Петя.
— Твоя работа? — Командир полка постарался сделать гневное лицо, обращаясь к своему лучшему разведчику.
— Моя! — Разведчик потупил глаза.
Наверно, командиру полка проще и легче было наказать нестроевого, ветеринарного врача, моего будущего папу.
— Точно ли? — усомнился он.
— Точно, что там! — Дядя Петя дернул плечом и протянул предусмотрительно отобранный у тети Даши треугольничек. — Вот, пожалуйста. Вещественное доказательство. Со штемпелями. Вот здесь. — И он указал, где именно в письме разгласилась военная тайна.