сказки сладость обрести.
Стихи мои, свидетели живые…
Стихи неловкие из-под пера подростка –
в них шутка зазвенит и озорство.
У дочки расцветающей? Да просто
любви, еще неясной, волшебство.
А чем же дышит на краю, на краешке
пути земного разбежавшийся ходок?
Присел устало он на теплый камешек
и в думах долгих, тяжких изнемог.
Глаза закрыты, но вослед желанью
в глубинах памяти затеплились огни.
«Родные лица! К ним любви признания
вложу в стихи. Прочти и помяни!
Был путь мой по земле не очень ладный:
вот кочка — по воде слепой бреду,
там берег впереди манит туманный,
приковылял, а вышло — на беду.
Кого-то слабого обидел без стеснения,
за кем-то, торопясь, недоглядел…»
Стихи сложились, трудное прозрение
он пережил — таков его удел.
Не только прошлое цепляет за живое –
рой нынешних событий и страстей:
как плотно тень легла для жадного разбоя,
как трудно совестью озолотить детей…
Открыл глаза: земля в красе осенней
сияла в бледных солнечных лучах.
«Порадую тебя я тихой песней,
пока играет свет в моих очах.
Одна ты мир даешь моей душе
даже на самом трудном рубеже».
Родные люди
Отец
Серенькие фотоснимки я держу в руках.
…За столом сидит отец. Это на Брусках.
Не спешит за завтраком. Значит, выходной.
Этот снимок маленький — самый дорогой.
Жизнь с ее насущным хлебом предо мной встает.
Веет от нее покоем, словно нет забот.
Здесь отец — ровесник внуку (его еще нет).
До печали, до разлуки много-много лет.
* * *
Кинопленку памяти разверну в тиши.
Набегут видения — выбирай спеши.
Из прожитой дали свет угасших звезд
Мчится и являет время в полный рост.
/Послевоенные годы/
…Домик бабы Дуни. От печи тепло.
Снегом в блестках лунных окна занесло.
Вся семья расселась за большим столом.
Ждут: отец раскроет снова старый том
И начнет читать нам о тайге глухой,
Об эвенках мудрых и простых душой.
Час тот как награда за скупые дни,
Светлою отрадой полнились они.
Сохранились с той поры как наследство наше
Две большие книги — для меня нет краше –
«Пушкин» и «Некрасов». Желтые страницы
Осветили детям и сердца, и лица.
/Шестидесятые годы/
Расслоилось племя: три семьи теперь.
К деду с бабой внука не пускает дверь.
Все-таки пробрался — никого! Присел
На диван, печально, тихо засопел.
Дедушка явился:
— Миша? Как дела?
— Плохо, очень плохо: мама забрала
Все мои игрушки.
— Шутишь?
— Не шучу,
Я с тобою рядом полежать хочу.
Все подушки убраны, улеглись вдвоем.
— Вот теперь мне хорошо! Сказочку начнем?
/Семидесятые годы/
Я тружусь в далекой сельской школе.
Транспорт — никуда! Так поневоле
За полночь порой спешишь домой
(Педсовет, театр иль путь иной).
Кто стоит в низине у шоссе
Под зонтом весь в дождевой росе
С тростью алюмин(и)евой в руках?
Ни души кругом, тревожит страх
Вряд ли за себя, скорей за дочь.
Выпускай ее, колдунья-ночь!
Ждать и догонять — нет хуже ремесла.
И забот отцовских много, нет числа.
* * *
В веке горьком-горьком довелось родиться.
Ухватил не журавля — невеличку-птицу.
Скудно, трудно выживали мама и отец.
Беды не охолодили добрых их сердец.
Жизни радости простые мимо не прошли.
Все сумели, все сложили, все нашли.
* * *
С днем рождения, отец! Сто десять лет!
Буду помнить, пока буду видеть свет.
Мама Аня
В тумане времени далеком
ловлю картинки пестрых дней.
В крестьянском доме вышли сроки
родиться матери моей.
Сестер, братьёв немала куча.
Раздор подросших мужиков
с отцом. Глухая бедность мучит.
Но светел день, хоть мир суров…
На удивленье, баба Дуня
была улыбчива, смела.
Судьбу не проклинала втуне,
семью держала, как могла.
Характер тот достался Анне.
Жизнь уготовила войну,
и труд, как марш по полю брани,
и коммуналку не одну.
Удача главная: муж в силе,
опора, друг, отец наш. Дом!
Мы в нем тепло и дружно жили
в тот трудный век в краю родном.
Смеяться мать не разучилась,
петь песни и озорничать.
И так нечаянно случилось
до девяноста достучать.
Ценю в себе следы благие
душ женских в маминой родне.
Полегче век пришел, другие
созрели в сытой тишине…
Благословляю тех, кто в схватке
судьбы с судьбой за право жить
любовь и силы без остатка
отдал, чтоб горюшко избыть.
А там как Бог даст…
Позарастали стежки-дорожки…
Козловская дорога
теряется в кустах,
безлюдна, бесприютна.
Одолевает страх:
вдруг кто-то злой появится,
кругом ведь ни души.
Бегом, бегом, и вышла я
в поселок из глуши.
Но — стоп! Остановилась,
глазами повожу.
Клубком назад полвека
и больше отвожу.
И вижу я воочию:
брусчатые дома,
согреты ранним солнышком,
глазеют из окна.
Горошинами катится
народ со всех сторон,
соседа и товарища
зовет, скликает он.
И вот уже колонна,
как в красный Первомай,
тянулась по Козловке.
Всех разом принимай,
завод, своих рабочих!
Потоку нет конца…
Здесь вижу пару тихую,
родных мать и отца.
Десяток лет по тропке
заветной проходили.
Для них светило солнце
и тучки дождик лили…
Промчалось все, как в детстве
хорошее кино.
Дарить и обворовывать –
то времени дано.
Завод не собирает
народ, как сердце кровь.
И умерла Козловка.
И жаль былого вновь?
Нарядные автобусы
везут народ привычно,
маршрутки обгоняют –
зачем пешком ходить?
Цветные иномарки,
удобный транспорт личный,
в Москву с утра увозят,
чтоб денег раздобыть.
Память о крёстном
«Но огоньки есть. С надеждой на них будем терпеть, думаю, недолго… Все уляжется, и жизнь пойдет своим чередом». /Из письма с фронта/
Предо мной листочек пожелтелый,
сбережённое отцом письмо.
Из годов смертельных прилетело.
Почему одно? Всего одно?
Весточка от дяди Серафима –
сына, брата, зятя. В тех годах
радость без границ: промчалась мимо
пуля-дура, чуть слабее страх.
Оживает робкая надежда,
манит в черной дали огоньком
и Анику-воина. Он прежде,
нет, всегда берег её …тайком.
А сегодня, брату отвечая,
хочет верить с Ваней в унисон.
Хоть и трудно: где Сибирь чужая –
где Донбасс горящий? Быль, не сон…
В том конверте есть и похоронка.
В сорок третьем мокрою весной
приютила дальняя сторонка
в погребенье братском прах родной.
Навсегда для матери остался
без вести пропавшим, но живым!
«Пламенным» (с еврейского) — так звался
не случайно воин