Сейчас же Олисава стремился вперед, выжимал из машины все, на что она была способна. И птица, летящая рядом, казалось, без особых усилий, играючи, может, если захочет, оставить машину далеко позади. Олисава, хоть и решил не обращать на попутчицу внимания, все же невольно боковым зрением видел пестрое ее пятно. Чтобы как-то отвлечься, стал вспоминать недавний телефонный разговор.
Когда Олисава узнал, что отец болен, сразу же позвонил в райбольницу Комитасу. Главный врач подтвердил — отец неизлечим, но ехать тут же, сейчас же, не советовал: больной переживает самый тяжелый период... Врач говорил страшные слова. Олисава из последних сил слушал их, прижимая горячую телефонную трубку к лицу... И вот этот момент наступил. Комитас позвонил сам. Бесстрастным голосом велел приезжать и как можно скорее. Натка тоже порывалась ехать, но Олисава решительно отказал жене. Веснушка же пока ни о чем не подозревала. Чтобы избежать объяснений с дочкой — почему ты не берешь меня в Красные Кручи?! — Олисава уехал от нее тайком.
Жену и дочку Олисава всегда старался уберечь хотя бы от той жизненной горечи, от которой в состоянии был оградить. Это он и считал главным долгом мужа и отца, этим всегда руководствовался, по этому закону поступил и теперь.
Мужичья Гора, еще десять лет назад большая деревня, превратилась в городок. Многоэтажные дома заслонили когда-то самую большую в округе высоту — саму гору. И она теперь смущенно спряталась за домами — покатая, осевшая под тяжестью времени. Одно ее крыло уже застроено все теми же домами. Где-то в той стороне райбольница. Олисава в Мужичьей Горе не был порядком и потому поехал по центральной улице городка, полагая, что она и есть та самая, на которой райбольница. А когда понял, что ошибся, что бывшая центральная улица сместилась чуть ли не на окраину, переулками, раздолбанными тяжелыми грузовиками еще в зимнюю распутицу, Владимир стал выбираться к больнице. В воротах его ждал старый Комитас, отец главврача.
— Входи к нему как ни в чем не бывало... Он спокоен, — вместо приветствия сказал старый лекарь и пошел на крыльцо первый.
Олисава на задрожавших ногах двинул следом, рассеянно кивая каким-то вроде бы знакомым двум дедам в белых больничных то ли халатах, то ли куртках.
Отец лежал в отдельной узкой с небольшим окном палате. Койка солдатская, рядом стул, тумбочка, на ней кружка с водой.
— Привет! — улыбнулся отец желтозубо и кашлянул. Эти звуки — слов и кашля — были такие слабые, такие не его, Вовки Олисавы, что сын побоялся ответить, побоялся рот раскрыть, чтобы вместе со словами не вылетели рыданья. Он подошел к отцу, наклонился и легко пожал его мальчишески узкую, без единой мозоли прохладную ладонь. Потом поцеловал отца в губы.
— Ну, как там?! — спросил отец.
Владимир опустился на стул; лицо оказалось в тени, и это его устраивало: если что, отец не заметит.
— Там все в порядке. Веснушка ходит в школу.
— Натка... Как там она? Как жизнь у вас?
— Живем себе, работаем.
— У свата давно был?
— Под Новый год ездил, кабана кололи.
— Должно, отсеялся только, пропашные как раз, — озабоченно проговорил Вовка.
У Олисавы схватило горло. Он снова сцепил зубы.
— Всей бы плюсной сейчас, — прошептал Вовка, — по землице пройтись...
«Надо перевести разговор на другое».
— Может, купить чего, батя?
— Что ты имеешь в виду, сынок? — повернулся лежавший навзничь Вовка.
— Что любишь? — продолжал Олисава.
— Еды мне тут хватает, да к тому ж в последнее время я почти что и не того... Мне еда теперь без надобности. Ты мне, сынок, костюм купи, рубаху, на ноги чего. Нового у меня нету, все ношеное, а Мария говорит, что надо в новом... Галстук не надо. Я не люблю их, эти галстуки.
— Кто говорит?! — прошептал Олисава.
— Да мать же... — спокойно пояснил отец. — Она мне еще сказала: хватит, Вова, по чужим домам ходить, давай до меня прибивайся.
Сын откинулся на спинку стула, закинув голову назад, словно кровь из носу пытался остановить, прижал руки к переносице.
— Ты чего, сынок? — спокойно спросил отец. — Плачешь?
Олисава замер.
— Чего ты плачешь?
— Тебе больно, батя!
— Сейчас совсем уже не больно. Я счастливчик. Другие, знаешь, как страдают, а у меня не болит. Поначалу болело, когда дома был. Просыпался ночью... А теперь нет. Должно, попривык я. Тогда мне, знаешь, сны плохие снились. Будто я на столбе, а внизу огонь — высокий, до ног достает, а мне не больно. Только страшно, и все. Я вообще огня боюсь. Как тогда в танке горел, так и боюсь. Ты, сынок, не волнуйсь. Это совсем не страшное... все это обычное, простое, короче, дело. Я как сам понял, так и успокоился. Я даже людей стал слышать и понимать, а то лежал как глухой. Около меня ходят, за мной ухаживают, а я ничего не слышу. Демидушка тут. Ты же знаешь его. Ну, тот самый родич наш.
— Демидушка?! Он живой?! — удивился Олисава.
— Живой и крепкий. Работает здесь. Работает и живет при больнице. Я, когда его первый раз увидал, сам подивился. Думаю, откуда он тут? Даже посчитал, что это я бредить начал. А он, выходит, здесь давно обретается.
— Он жил в городе. Там у него дом.
— Нет, нет! Он тут. Он еще пять лет, как дом тот продал. Живет здесь. За больными ходит, подметает во дворе.
— Так это он здоровался и еще с ним какой-то?
— То Высмерток. И его ты должен знать.
— Как же, как же... Кузьма, кажется...
— Он самый, Дарья была у него, помнишь, бегала?
— Дарья потом у Кормача жила.
— Помнишь, помнишь, оказывается... Потом Дарью увезли куда-то. Где-то есть дом для немых. Там, говорят, она живет как в общежитии, там работает. Они мне как-то приснились: Дарья и Кормач. Пашу я, значит, это, на тракторе, а они бегут по полю. Она вся в крученом паныче, а Витька в белой рубахе навыпуск... Они мне часто после того видятся. Вроде уже и не