Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Накануне покушения будущие диктаторы, естественно, приходят к Маэ Бранке. Да и в демократических государствах кандидаты в президенты перед выборами этим не брезгуют. Тут Перейра сообразил, что он этого не сделал. В Европе он начитался Огюста Конта и не верил в подобные вещи. Как и все, кто в это не верит, Перейра все-таки отправился к вещательнице, из любопытства. Это была маленькая женщина (белая), худощавая и хромая, державшая свою лавочку в одном из предместий Терезины. Перейра явился туда один, ночью, инкогнито, никому о том не сказав, вооруженный своим парабеллумом, с которым никогда не расставался. Он стал кидать камешки в ставни вещательницы. Для начала он ей заплатил, а потом задал всего два вопроса. Первый: что она сказала Генералу Президенту?
— Я сказала ему, что если он не прочитает «Лорензаччо», он кончит свои дни, как граф Александр.
(Это была чистейшая догадка. Сама прорицательница читать не умела и ничего не знала об этой пьесе.)
— А я, как я кончу?
Таков был второй вопрос Перейры. Маэ Бранка предсказывала по распрыскиванию благовоний. Она окунала руку в большой сосуд настойки бородача и опрыскивала всю комнату по кругу. Запах бил ей в голову, она начинала что-то бормотать, кружась на одном месте, все быстрее и быстрее, превращаясь в настоящий волчок. Затем она останавливалась с вытаращенными глазами. Только тогда она начинала вызывать духов кандомбле[1]. Все это длилось довольно долго, поскольку эти бразильские божества очень многочисленны, не говоря уже об их гвинейских предках и карибских отпрысках. Опорожнив весь сосуд, Маэ Бранка останавливалась, дрожа всем телом.
Перейра заскучал, как на мессе. Запах бородача напоминал ему его детство, когда его мать по вечерам обкуривала комнаты, чтобы избавиться от мошкары. Наконец, в апогее своего транса, Маэ Бранка выдала запрашиваемую информацию:
— Ты кончишь растерзанный толпой.
— Какой именно толпой?
— Крестьянской.
Перейра прибил ее костылем и вернулся во дворец.
Все подумали, что она просто упала. Он заплатил ей достаточно щедро, чтобы хватило на достойные похороны. За гробом шла огромная толпа. Горожане, но также и крестьяне, прибывшие со всех концов страны. Перейра присоединился к ним, надев свою парадную форму, чтобы доказать всем, что разделяет верования народа, и самому себе, что магии не существует. Ясное дело, он вернулся с похорон живым и невредимым. Живым и даже снискавшим всеобщее одобрение.
Так почему же агорафоба?
3.
Потому что после похорон наступила ночь. И той ночью Перейра спросил себя, почему он убил вещательницу. Это не был наплыв угрызений, это был приступ логики. Если он не верил в ее предсказания, почему тогда он ее убил? И если он не собирался в это верить, зачем вообще к ней пошел? Он убил ее так же спонтанно, как и Генерала Президента. Это было одно мгновение паники, если можно так сказать. Он с той же точно уверенностью почувствовал, что пришло время власти, как и постиг, что эта женщина предвещала ее конец. Он убил ее инстинктивно, будто защищаясь, чтобы бросить вызов судьбе, в которую он до сего убийства просто не верил. Он сам окрестил себя суеверным.
Эти мысли, которые скрыто зрели в его голове, когда он стоял над могилой вещательницы, сейчас, в постели Перейры, вышли на свет. Он предпочел бы убить ее из удовольствия или из чувства долга, как делал этот Генерал Президент, который любил убийство и справедливость. Но Перейра не был убийцей. За все про все, за всю его жизнь от его руки погибло всего три человека. Для того времени и для выходца из его касты это было маловато. К тому же он убил их, как дикарь, Генерала Президента — из аппетита, а двух других (одной была вещательница), потому что почувствовал себя загнанным в угол. Все три раза — инстинктивно, как животное, не знающее собственной вины…
— Значит, я верю в эти глупости.
На этом он уснул. И приснился ему кошмар. С Перейрой расправлялась толпа крестьян. «Разумеется». Это был сон, которого он ожидал, и он принял его хладнокровно. Он не боялся смерти. Он часто представлял ее себе: либо от одной точно всаженной пули, либо от целой дюжины пуль, выпущенных взводом противника. Но, в конце концов, пусть даже и в результате самосуда, почему бы и нет? Он родился и вырос на земле революций. Если разобраться, это было менее позорно, чем умереть дряхлым стариком, цепляясь крючковатыми пальцами за край одеяла. В своем сне он выходил из здания, стоящего, как кубик, в центре пустой площади. Он услышал, как прозвучало его имя: «Перейра!». И увидел, как из домов, окружавших площадь, стали выходить крестьяне. Из маленьких глинобитных домишек в один этаж, широким кольцом окружавших здание в центре, и вот уже несметная толпа надвинулась на него. «Ладно, — сказал он себе, разряжая всю обойму в толпу, прибывавшую из домов, выплевывавших жаждущий крови народ, — ладно, я умираю от аллегорического кризиса». Он стрелял без остановки, но круг все сужался, «неумолимо» (ему нравилось это слово, когда он встречал его в книгах). Он стрелял более из принципа, нежели надеясь на что-либо — кто же даст себя убить, не защищаясь! Последнее, что он увидел, прежде чем его схватила чья-то рука, это двух человек, там, вдалеке, на краю площади, у подножия одного-единственного фонаря: они стояли, повернувшись спиной ко всему происходящему, облокотясь на велосипед, и смотрели, тихо посмеиваясь, на тусклые отсветы у своих ног — почти как огонь, горящий белым пламенем. От смеха у них дрожали плечи. «Вот там — жизнь», — сказал себе Перейра, и вдруг ему отчаянно захотелось жить. Но толпа уже наседала, и страх наконец овладел им. Впрочем, всех этих рук, ног, взглядов, беззубых ртов, криков, возмущения, тяжелого дыхания, палок, ружей, дубинок, посыпавшихся ударов, первых ран все равно было недостаточно, чтобы объяснить его ужас. Нет, здесь было что-то другое, еще хуже. Эта ненависть… Все эти мужчины и женщины, раздиравшие его на части (они тянули его за ноги, за руки, за голову; палки ломали ему кости, дубинки с удивительной точностью дробили его суставы), были Перейры и Мартинсы.
Он с воплем проснулся.
Затем его сердце постепенно стало биться спокойно.
— Так, это всего лишь кошмар.
Но на следующее утро ему пришлось сделать над собой величайшее усилие, чтобы выйти на круглую площадь перед президентским дворцом. Вся эта пустота, грозившая в один прекрасный день заполниться, сжала ему горло.
— Черт, я становлюсь агорафобом.
Следующей ночью тот же кошмар подтвердил зародившуюся у него фобию.
Вот так. История могла бы на этом и закончиться, поскольку Перейра умер именно так, как видел во сне. Однако, как и всякий человек, достойный быть героем рассказа, он решил избежать своей участи. И вся история Перейры — это история данной попытки.
Именно эта история и заслуживает быть изложенной, не правда ли?
4.
Итак, пусть это могла бы быть история Мануэля Перейры да Понте Мартинса, диктатора-агорафоба, который хотел и того, и этого (и власти в Терезине, и путешествий по Европе) и который, обреченный на линчевание, скажем, тщетно попытается избежать своей судьбы.
Единственный план спасения, который пришел ему в голову — поистине идея диктатора! — заключался в том, чтобы нанять двойника. Двойник во всем походил на него, как один человек может походить на другого, как одна и та же буква алфавита, за исключением закорючки эпсилона. Впрочем, никто не заметил этой закорючки. Чтобы в этом убедиться, Перейра, посвятив двойника в свою жизнь и дела и натаскав его подражать себе с необычайной точностью, отправил его задать вопрос всем, кто был особо близок к нему. Всем один и тот же вопрос:
— Кто я?
Старому да Понте вопрос не понравился. Он смерил строгим взглядом шалопая, который его ему задал:
— Власть не должна позволять тебе забыть, кто ты, Мануэль. Ты — Мануэль Перейра да Понте Мартинс, слава моих седин, никогда об этом не забывай.
Двойник поцеловал руку отца и отправился с тем же вопросом к полковнику Эдуардо Ристу, начальнику Военной академии, главнокомандующему армиями и другу детства Перейры. (Они вместе сидели за партой у иезуитов и провели не одну тихую ночь за шахматной игрой.)
— Вы — Мануэль Перейра да Понте Мартинс, наш президент-освободитель, и скинув эту генеральскую башку, вы попали в точку.
— Правильно, однако время шахмат прошло, Эдуардо, — ответил двойник, который совершенно ничего не понимал в этой игре. — Кстати, с глазу на глаз можешь по-прежнему быть со мной на «ты».
Когда двойник задал вопрос епископу (который был крестным отцом Перейры, принимал у него первое причастие и символически дал ему по щекам двумя пальцами в день его конфирмации), служитель церкви внимательно посмотрел ему в глаза: