Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За окном в сучьях березы, льющей к земле бледно-зеленые плети веточек, там, где в ее вершине прятались сразу два скворечника, не могли угомониться крикливые семейные скворцы. А когда угомонились, на смену им за березой, ближе к ручью, отделявшему школьную поляну от леса, где-то в ракитнике робко воскликнул соловей.
Отец, услыхав соловья, улыбнулся, перестал жевать, лицо его приняло удивленное выражение: «Рановато нынче певец объявился». А Павлуша не знал, что ему теперь делать: бунтовать или тихонько обнять отца и терпеливо досидеть вечер под аккомпанемент отцовской гитары, забыв себя колючего, злого, безрадостного? Вот он потянулся к раме окна, с шумом, демонстративно захлопнул створки.
— Мне холодно!
Отец свое окно закрывать не торопился. Он еще несколько мгновений слушал: а не возникнет ли вновь пение дивной птицы? Дышал вечерней свежестью, различая в ней запахи леса, недальней пашни, возвращающегося в деревню грязного, со слежавшейся за зиму шерстью стада.
— А хорошо здесь… Тихо. Славно.
Павлуша роняет голову на руки, уставившись злыми глазами на мину.
— Тоска зеленая…
Свистевший, вздыхавший и даже что-то напевавший до этого самовар неожиданно притих. Это было сигналом к тому, что вода в нем закипает и медный «полковник» (так прозвали они самовар за многочисленные медали на позеленевшей груди) вот-вот начнет плеваться кипятком.
Заприметив, что отец ушел в себя, задумался, Павлуша осторожно снимает с самовара трубу, отливает в заварник кипятку, чтобы из «полковника» не лилось через край, затем, отщипнув в масленке крошечку лярда, незаметным образом опускает сало в самоварное нутро, на раскаленные угли. И тут же глушит самовар медной заглушкой, на которой вместо ручки — захватанная руками катушка из-под ниток.
И сразу веселеет в ожидании событий. Пусть незначительных, зато не занудных, после которых и похихикать не грех. Сейчас отец насторожится, затем робко потянет носом воздух. Далее — нос его заработает часто-часто и шумно: ноздри начнут раздуваться и опадать, как бока у загнанной лошади… Сняв очки, отец будет дико озираться. Посмотрит на потолок, после — на пол. Ощупает взглядом печь, стены, углы. И вдруг вспомнит о самоваре!
— Фу ты, черт! — подпрыгнет неловко, ринется, задевая ногой за лавку и чуть не роняя очки из рук.
Павлуша доволен. Хоть что-то началось… Какой-то пузырек в их тихом болоте лопнул! Отец срывает заглушку с самовара, пытается нюхнуть, однако тут же отшатывается: самовар пышет нестерпимым жаром. Отец надевает свои непроницаемые очки, долго смотрит сперва в нутро «полковника», далее — в глаза Павлуше…
Отец вспоминает, как третьего дня, когда он протапливал помещение класса, в печке что-то взорвалось. Он не стал тогда выговаривать сыну. Мальчик одинок уже несколько лет. Жил все эти годы своей маленькой страшной жизнью. И почему — маленькой? Просто — страшной. Без семьи, без родительских рук. Один среди взбаламученных войной взрослых. Пусть хоть теперь оттает, привыкнет к мысли, что у него есть близкий человек, а не просто отец «документальный».
— Павлуша, я тебя очень прошу: в самовар ничего не бросай. В смысле взрывчатых веществ. Без самовара мы погибнем. В смысле — без чая.
Павлуша прячет, трет рукой якобы засорившиеся глаза.
— Еще чего… Не маленький: самовар взрывать.
— А ты запасливый, сынок. Бережливый. Черта симпатичная, даже хорошая. Но — скучная. Граничит с жадностью. Хотя опять же — смотря что запасать. Белка — орешки, Скупой рыцарь — денежки, а ты вон сколько штучек разных с войны прикопил, не израсходовал по дороге…
— Каких еще штучек?! — Павлуша принуждает себя мрачнеть, суровее поджимает губы, удерживая улыбку.
— А этих… взрывчатых штучек. Которые глаза мне испортили. Война когда уж закончилась, а у тебя еще сколько разного… Экономный ты мальчик. На других детей игрушек не напасешься, а у тебя их… никто не знает, сколько их у тебя. В любой момент новая штучка объявиться может.
— При чем тут «штучки», «игрушки» — при чем? Это боезапас! Да я этими «штучками» всех тут разнести могу! Меня все бояться будут, если захочу…
— Нашел чего хотеть… Люди и так вон покалеченные да напуганные. Не в зажиревшей стране живем. С начала века в борьбе и тревоге пребываем. Нашел кого пугать…
— А я и не пугаю. Неинтересно мне здесь. Понял? А этого барахла у нас под Ленинградом, в Поповке, — на десять лет хватит, под ногами валяется… Саперы подсчитали. Любое место ковырни: или патрон, или запал, а то и мина с секретом. Карандашик поднимешь с земли, а он тебе — бац! — и пальцев как не бывало! А костей, скелетов разных… Ни на одном кладбище столько нету.
— Так это ты из Поповки сюда доставил? — Отец щелкнул ногтем по консервной банке. — За тысячу километров… Отчаянный ты у меня.
Павлуша, довольный, смущенно, самую малость, улыбается. Но вдруг, наткнувшись взглядом на синие очки, вспоминает про покалеченное зрение отца. Улыбка его вянет.
— Ах, малыш, малыш… — трогает отец Павлушу за кудрявый светлый завиток на голове. — Хватил же ты у меня горюшка! Наигрался со смертушкой. В натуральную войну дите окунулось… Да еще в какую! И — ничего… Живой. Везучие мы с тобой, как думаешь?
— Везучие, конечно! Ты знаешь, меня немцы раз чуть не расстреляли! Я им в печку целый ящик патронов засадил, цинку запечатанную и гранату. В госпитале. Расскажу как-нибудь потом. Под госпиталем в подвале ихние возчики жили, которые на лошадях работали. Вот я у них в печке и спрятал ящик патронов с гранатой. Прихожу через день. Смотрю: печка топится… На улице похолодало, дождь пошел. Вот старуха и затопила…
— Ах, малыш, малыш… И много еще у тебя этих штучек?
— Да нет же! Что я, совсем, что ли… по уши деревянный?
— Это как же понимать?
— Что я — придурок, что ли, чокнутый? Поговорка такая. В поезде слышал.
— Наездился ты в поездах. Намыкался.
— А мне нравится. Наро-оду! Что людей. Чего не увидишь!
— И все-таки… сколько еще штучек у тебя?
— Мало. Нету почти. Зуб даю! Было две шашки всего… И запалов четыре. Да патрончиков пара обойм.
— А про зуб, это что же — клятва такая?
— Да. Если вру — можешь выбить. Один зуб. Взять себе.
— Нехорошо.
— Да я не боюсь боли! Мне чихать.
— Я не про то… Нехорошо такие слова говорить. Нормальные люди стараются так не говорить. Это война так говорит. Отвыкать нужно от ее разговора. От ее словечек мрачных. Да ты не сердись. Я это вообще… С Пушкина будем пример брать. Хватит уж нам людей-то пугать штучками разными. Унижают они человека.
— Во-во! Я когда в поезде сюда ехал к тебе, — пассажиры утром котомки развязали, шамать, то есть питаться, начали… А у меня еще с вечера все подчистую съедено. Развязал я свой мешок и достаю. Шашку толу. Граждане как посмотрели, так и отвернулись!
— И что же?
— Поесть дали сразу. Предложили… Кто хлебца, кто огурец протягивает. И место на лавке освободилось сразу.
— Видишь, как унизительно… И гражданам, и тебе. Плохое изобретение, плохой способ — пищу добывать страхом. И опасный.
— Я и не пугал их вовсе, не замахивался. Только краешек показал. Еще одна тетка спросила: «У тебя что, сынок, мыльце?» На пайку хлеба махнуться предлагала. А когда расчухала — сразу спящей притворилась. Опасно! Еще как. Потому и здорово! В Поповке мальчишку одного, ремесленника… На моих глазах! Смотрю: фуражка форменная в небо полетела. Высоко-высоко. И сразу — хлобысть! Меня волной так и посадило в траву. А потом смотрю: несут в корыте. Наверное, когда еще фронт в Поповке проходил, солдаты корыто под носилки приспособили. Две палки по бокам проволокой примотаны. Наверно, песок немцы носили. Для окопов. А ремесленники под своего корешка приспособили. Лежит на дне, ручки-ножки перебиты, одна голова лишь смотрит, живая еще… И крови полкорыта.
— Фу ты, господи! — не выдерживает отец. — А если бы тебя так?!
— Меня?! Ни в жисть! Да я знаешь как осторожно разряжал? Как настоящий сапер! Ремесленник верхний запал вывинтил и думает — все. А мина на якоре: вторым запалом за землю держалась… Вот и в корыто!
— Веселенькое дело… А знаешь, почему не тебя — в корыто?
— Потому что я осторожный. Сколько говорить!..
— Нет, не потому.
— Тогда почему же?
— Потому что я просил за тебя.
— Как это? — опешил Павлуша, не зная — смеяться ему или нет.
— А так… Просил, чтобы тебя люди пожалели. И не губили раньше времени. Невинного.
— Это что же… как Лукерья? На коленях? Ты-то, учитель? Смеешься? Ну дает… Кого просил-то?
— А это уже дело десятое — кого. Так принято у нас на Руси. Просить. В тяжкие минуты. Так повелось. Солдаты на войну, а дома за них — просят. Может, кто и услышит. Человеку свойственно надеяться. Мне ведь так хотелось, чтобы смерть тебя обошла.
- Цветы осени - Ариэль Бюто - Современная проза
- Цветы осени - Ариэль Бюто - Современная проза
- Моление о Мирелле - Эушен Шульгин - Современная проза